Вспоминаю и всматриваюсь. Тетрадь 1.

И.А.Вайнштейн. Вспоминаю и всматриваюсь. Тетрадь 01 (стр. 1 – 190)

Вспоминаю и всматриваюсь. Тетрадь 2

Исаак Аронович Вайнштейн
(3 марта 1917 – 6 февраля 2008)

Вспоминаю и всматриваюсь

Светлой памяти Сани
(Родился 10 июня 1914 г. (по новому стилю) в Минске,
умер 25 сентября 1983 г. в Москве)

<Тетрадь 01 (стр. 1 — 190>

Глава 1:
1.
9.6.84. Я родился 3-го марта 1917 г. (по новому стилю; 18 февраля по старому) в Минске. Минск был в то время уже недалеко от фронта. Он был переполнен солдатами, беженцами и т.д. Моя мама работала врачом в городской еврейской больнице, и продолжала работать, несмотря на то, что находилась на последних неделях беременности. За несколько дней до моего рождения она поскользнулась на обледеневшем полу при входе в больницу и упала, сильно ударившись. Опасались за ее жизнь и за жизнь ребенка. В результате я родился несколько преждевременно, но крепким и здоровым. А мама – не выдержала. Она умерла через семь дней после моего рождения.
Так мое рождение ознаменовалось одной из величайших трагедий моей жизни. Конечно, осознал ее значение я только когда был взрослым.
Мой милый, ныне уже покойный, брат, Саня, пишет, что будто бы у мамы был выбор: ей врачи сказали, что можно сохранить ей жизнь за счет ребенка, и она отказалась, предпочтя умереть, но оставить ребенка. Я этому решительно не верю. Но верю, что, как рассказывала наша няня, Аннушка, моя бабушка, в сердцах, воскликнула, взяв меня на руки:
— Лучше бы тебя не было, а Гиточка осталась жива!
Другая Гиточка, моя двоюродная сестра (названная в память мамы ее мамой), полгода назад (она приезжала в Москву на похороны Сани), сказала, что у мамы был врожденный порок сердца, она все равно была так или иначе обречена и, — во всяком случае, — не имела права рожать ребенка. Конечно, Гиточка могла слышать это от своей мамы, Одочки, младшей маминой сестры, так что слова ее должны внушать доверие. Но ведь за два года девять месяцев до этого мама благополучно родила Саню. И потом вокруг нее были врачи, лучшие специалисты в Минске. Неужели они не убедили бы маму не рожать? Да и сама мама была очень хорошим, знающим врачом (об этом я еще напишу позже) и всё должна была понимать.
И потому я не очень-то верю и словам Гиточки. Я думаю, что если бы не роковое падение, то мама осталась бы жива.
И вот в день всеобщего ликования, в день, когда Февральская революция докатилась до Минска, и по городу шли бесчисленные демонстрации с флагами и транспарантами, — в этот самый день хоронили мою маму.
Папы в это время в Минске не было: он находился в ссылке в селе Яланском Енисейского уезда. Февральская революция его освободила до срока, и он выехал в Минск, но приехал много позже маминой смерти. Он знал о мамином падении, очень тревожился за нее. Одочка послала ему телеграмму. Она не сохранилась, но я ее видел, и помню слово из нее: — …Мужайся…!.
В Минске были дедушка, бабушка, Одочка и четырнадцатилетняя Фридочка. Но вскоре приехала также освобожденная из ссылки Февральской революцией другая (старшая) сестра мамы, Мария Яковлевна (в семье ее звали Маней; я, — пока, — буду называть ее М.). Она была сослана в Астрахань, находилась много ближе к Минску и вернулась домой быстрей.
Потрясенная известием о смерти мамы, она, не считаясь со своим состоянием здоровья, помчалась в Минск. А между тем она была беременна, — в Астрахани она вышла замуж за некоего Вихмана. Это был очень странный брак. Я совсем мало о нем знаю, но все, что знаю, в свое время расскажу, да и вообще расскажу все, что сумею, о М.
И вот в результате всех волнений и этой стремительной поездки в переполненных поездах в тревожное время вскоре после возвращения в Минск М. родила двух мертвых мальчиков.
М. поклялась заменить нам с Саней мать, и свято сдержала свою клятву. Саня, — а когда научился говорить, и я, — стали называть ее мамой, и так я называю ее и до сих пор. Ее нет в живых уже сорок один год, — как раз вчера было 8-е июня, — день ее смерти. Но пока, чтобы не было смешения, я буду здесь все еще называть ее М.
Мама (Гиточка) жила отдельно от дедушки и бабушки. Она снимала квартиру на Богадельной (ныне Комсомольской) улице. Там же поселился и папа после возвращения из ссылки. Саня, года два назад, нарисовал мне план квартиры, в которой мы жили.
Помимо работы в больнице мама завела лабораторию по исследованию мочи, крови и т.д., — дело новое в то время. Эта лаборатория помещалась в той же квартире. Кроме того, кажется, мама принимала больных и на дому. Так что ей, конечно, нужна была отдельная квартира. Кстати, нужно учитывать, что мама должна была еще и помогать папе, — ведь он в селе не мог найти себе никакого заработка, а царское правительство выдавало ссыльным лишь небольшие деньги на жизнь.
Дом, где мы тогда жили, не сохранился. – Да и что после войны сохранилось в Минске? Но Женя, дочь Аннушки, — отметила мне не схеме Минска место, где этот дом стоял. И я разыскал это место, — там теперь то ли площадка, то ли стоянка, — и постоял как-то около него. На этом месте я родился, и умерла моя мама.
А дедушкин дом уцелел. Когда я первый раз после войны приехал в Минск летом 1960-го года <по моим воспоминаниям, 1959-го> (до того я был там в 1926 году, девятилетним мальчиком), — дом стоял на своем месте, и в нем жили люди. Кто-то из них даже помнил Одочку и Гиточку. У меня есть, фотография этого дома и несколько моих снимков внутри него – на террасе и в кухне.
Стоял и маленький домик во дворе, где в свое время жила с семьей Аннушка. Но заборов не было, а на соседнем участке, где когда-то у дедушки был дровяной склад, а в 1926-м году бабушкин огород, — был пустырь.
Это был собственный двухэтажный дедушкин дом. Низ был кирпичный, а верх – деревянный. Дедушка с семьей жил наверху, а внизу жили его служащие. У дедушки был дровяной склад. Он торговал дровами. Но, судя по всему, он был из небогатых. Во всяком случае, в справочниках Минска за 1911 и 1912 г. есть объявления других лесоторговцев, но – не дедушки.
Когда я через несколько лет опять проезжал Минск, дома уже не было, но стоял еще фундамент, и я взял из него кусок кирпича на память. Он и сейчас хранится у меня. А на соседнем участке высился новый дом.
Последний раз я был в Минске в сентябре 1981 г. От дедушкиного дома не осталось и следа, да и вообще вся улица Мясникова застроена новыми домами и выпрямлена, так что и место, где стоял дом, мне удалось отыскать лишь с некоторой долей вероятности. Раньше адрес его был: улица Мясникова, д. 33. В 1926 г., — как и до революции, — эта улица называлась еще Новомосковской.

2.
После возвращения из ссылки папа снова занялся политической, -революционной, — деятельностью. Вскоре на конференции он был избран председателем Ц. К. Бунда, т.е. стал его признанным лидером. Членом ЦК Бунда была и М. Она была замечательным оратором и очень известным среди евреев человеком. О ней ходили легенды. Насколько они живучи, видно, например, из того, что в 1963 г., когда мой сын Саша был на целине, отец его товарища, Игоря Чапковского, пригласил меня с Валей к себе, чтобы обменяться последними новостями о наших детях. Так вот, в процессе разговора он уверял меня, что «Эстер была секретарем Ленина» (Эстер – это партийная кличка М.), и мне так и не удалось его разуверить.
Но пока оставлю эту тему. Я еще очень много буду писать о папе и М., — это одна из важнейших целей моих воспоминаний.
Выкормили меня кормилицы (имя одной (а может быть – единственной?) из них мне известно: Хайка). В Минске я научился разговаривать. После Брестского мира Минск был оккупирован немцами, и Аннушка как-то рассказывала мне, как она несла меня на руках, а я, увидев двух немецких солдат в форме, громко закричал:
— Эмцы, Эмцы!
(т.е. «немцы, немцы»). И Аннушка испугалась, и поскорее унесла меня. В начале августа 1919 г., спасаясь от поляков, — они вскоре оккупировали Минск, — мы переехали в Гомель.
Первые, совсем отрывочные, мои воспоминания, относятся к жизни в Гомеле. Очень смутно помню комнату, в которой мы жили. Помню соседского мальчика с ногами, выгнутыми дугой, перед домом. Еще помню, как мы поднимаемся по какой-то лестнице в высоком каменном доме. Вот и все, что у меня сохранилось в памяти.
В Гомеле папа заболел сыпным тифом. Саню определили в какой-то интернат (или детский дом?). Где были Фридочка и Женя, я не знаю. А меня, — младшего, — отдали на время папиной болезни его хорошим знакомым – доктору Бруку и его жене.
Я прожил у них несколько месяцев. Детей у них не было и они, особенно она, очень привязались ко мне. Говорят, что она даже приучила меня называть ее мамой, что ужасно оскорбило М., когда она об этом узнала.
Так или иначе, папа поправился, и они с М. уехали в Москву. Может быть, и Фридочка была уже в Москве? или у бабушки в Минске?. Саня жил с Женей и Аннушкой, а я оставался у Бруков. Наконец, из Москвы пришло распоряжение всем нам таким-то поездом (кажется, в теплушке с каким-то попутчиком) ехать в Москву. Аннушка собрала вещи, взяла с собой Саню и Женю и поехала на извозчике на вокзал, известив Бруков, что по пути заедет за мной.
Но когда она приехала к Брукам, жена Брука меня не отдала. Произошла весьма драматическая сцена. Аннушка тянет меня к себе, Бручиха – к себе, они громко спорят, а я кричу: «Мама!» и не хочу отрываться от Бручихи.
Время идет, поезд может уйти, и Аннушка решила ехать без меня. В Москве Аннушка получила нагоняй от М., а в Гомель полетели грозные телеграммы с требованием «вернуть Изика».
Говорят, Бручиха аргументировала свои действия так: «У Арона Исаковича двое детей, а у нас ни одного. И будет справедливо, если Изик останется у нас, тем более, что я его так полюбила…»
Меня привезли в Москву только через месяц. Если не ошибаюсь, меня доставил один из товарищей отца по Бунду, — Рашкес. Это имя, возможно, еще когда-нибудь появится на этих страницах.
Весь этот месяц наша семья жила в «девятом кабинете» в Метрополе. Это – один из бывших «отдельных кабинетов» в ресторане. Он представлял собой большую комнату на втором этаже. Темную, потому что окно (или даже балкон) ее выходило в ресторан, а не на улицу. В этом кабинете жили еще одна или две семьи, — наверно обычное дело в те времена.
Я пробыл в девятом кабинете, кажется, лишь одни сутки, а потом мы получили номер в гостинице «Европа» — напротив Метрополя, в самом начале Неглинной. Там мы тоже прожили только месяц. И, наконец, поселились на 5-м этаже «Метрополя» в «номере 529». Я почти ничего не помню о жизни в девятом кабинете (лишь его общий облик) и в «Европе» (помню лишь длинную оштукатуренную комнату).
Но в «номере 529» мы прожили три года, и жизнь в «Метрополе» я помню уже хорошо.
13.6.84 В воскресенье, 10-го июня, был день рождения Сани. Будь Саня жив, это был бы один из самых радостных дней: Сане исполнилось бы 70 лет. Но он не дожил.
Таня, Женик, Саша и Сережа ездили на кладбище. А я решил провести этот день в одиночестве, вспоминая Саню.
Говорил по телефону с Женей. Задал ей несколько вопросов. Вот, что она помнит:
1) В Гомеле мы занимали две смежные комнаты с кухней в одноэтажном доме; в другой половине дома жили хозяева.
2) М. в Гомеле не было. Была ли Фридочка? – Женя не помнит. Возможно, М. с Фридочкой из Минска сразу уехали в Москву.
3) Во время папиной болезни Женю тоже куда-то переселили. Но куда – она не помнит. Помнит лишь, что она лежала на русской печке.
4) В 9-м кабинете был балкон (как я правильно запомнил), выходящий в большой зал ресторана. И во время встречи Нового, 1920-го, года, они (Женя, Саня,…кто еще?) сидели на балконе и смотрели, как в зале танцуют и празднуют.
5) Женя не помнит, чтобы Фридочка жила в 529. Но она туда часто приходила.

В зале «Метрополя» в то время, конечно, никакого ресторана не было. Как известно, в то время там заседал ЦИК, т.е. «Верховный совет» того времени. И именно там происходили перепалки между возглавлявшим (тогда совершенно легальную «парламентскую») оппозицию Ю. Мартовым и Лениным и председателем ВЦИК Свердловым, а затем – Калининым.
Позже в этом помещении находился клуб ВЦИК, ЦИК и СНК имени А. И. Рыкова (в просторечьи: клуб Рыкова). Поскольку Кремлевская школа, в которой я учился, была при упомянутых учреждениях, то мы, ее ученики, часто бывали в клубе Рыкова. В частности, на его сцене меня, в числе других, принимали в 1927 г. в пионеры, и я давал «торжественное обещание»: «Я, юный пионер СССР перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…»
Не помню когда (в 30-х годах?) место клуба Рыкова занял, — как до революции, — ресторан. А часть его помещения отвели под кинотеатр. И у меня есть сильное подозрение, что 9-й кабинет находился в том месте, где сейчас один из кинозалов, а коридор кинотеатра и был тем коридором в «Метрополе», откуда, — налево и направо, — вели двери в «кабинеты». Этот коридор, как ни странно, — я помню.

3.
«Номер 529» находился в одном из двух длинных коридоров, проходящих под прямым углом на 5-м этаже «Метрополя». Наш коридор шел вдоль фасада «Метрополя», выходящего на Театральную площадь (ныне площадь Свердлова), а второй коридор, более темный и мрачный, шел вдоль Театрального проезда. Кроме того, имелись и какие-то другие, внутренние коридоры, например «колодец» — галерея вокруг огороженного чугунной оградой, зияющего широкого провала вниз, находившегося под стеклянным куполом «Метрополя» (его видно с площади).
Единственное окно нашего «номера» выходило на площадь. Это – второе окно на 5-м этаже от левого выступа здания (над этим выступом – мозаика Врубеля). Я и сейчас всякий раз, когда бываю на площади Свердлова, смотрю на это когда-то родное окно.
Комната была небольшой. Насколько я помню, выглядела она примерно так:

Рис. 01 (стр. 23 в тетр. 01)

Где стояли какие вещи и кто где спал, я помню очень смутно. Просил Женю прислать схему, насколько она все это помнит. Она, во всяком случае, говорит, что они с Аннушкой спали на одной постели в нише (эта ниша, кажется, была отделена от комнаты тяжелой, вероятно, бархатной, портьерой).
В течение этих трех лет в 529 жили М. (буду теперь, если невозможно смешение, называть ее мамой), Аннушка, Женя, Саня и я. Папа работал и жил в основном в Минске, а потом – в Оренбурге и приезжал ненадолго, а Фридочка училась и жила вместе с другой студенткой в комнате в «Небоскребе» на Большом Гнездниковском переулке (в десятиэтажном так называемом «доме Нирензее») и часто приходила к нам.
Я приехал в Москву, по-моему, весной 1920 г. В «Метрополе» было два детских сада: «Огонек» и «Снежинка». Второй был для маленьких. Саня стал ходить в «Огонек», а меня определили в «Снежинку». У меня самые лучшие, хотя теперь уже и довольно туманные воспоминания об этих садах. Я пробыл в них четыре года, — до самой школы, — и пять раз ездил с ними в так называемую (тогда) «колонию», т.е. на дачу. Это время, да и вся жизнь в «Метрополе», вспоминаются мною, как что-то светлое, солнечное.
Но пребывание мое в «Снежинке» началось как раз с «колонии». Меня привезли в совершенно непривычную обстановку к десяткам мальчиков и девочек, шумящих, бегающих и дерущихся. А я был еще очень маленьким и, — тогда,- робким. Саня был в той же колонии, но совсем в другом месте, наверно, даже на другой даче. Где-то там же была и Аннушка, — она устроилась работать на лето в наш детский сад на кухню, — а с нею жила и Женя (уже школьница). Но они были далеко, я их не видел, и мне было страшно. Вспоминаю, как я стою на террасе; на ней — длинный стол, накрытый для еды, и вокруг него много детей, а я, почему-то, стою в стороне, вокруг меня летают то ли пчелы, то ли осы, и я горько плачу.
Позже я, разумеется, освоился и играл с ребятами. Помню, как однажды ко мне прибежал Саня и сказал:
— Приехали папа с Янкелем Левиным на машине. Бежим скорее к ним.
Мы помчались. И правда, за оградой стояла черная открытая машина, и в ней сидели папа и Янкель. Помню, как папа подхватил меня на руки и подбросил. А потом они стали катать на машине ребят из нашей колонии. Тогда автомобиль был еще редкостью, и ребята были счастливы, а я был ужасно горд, что это мой папа их катает и разрешает погудеть, — тогда клаксон был еще в виде резиновой груши и он издавал звук: Аыыа.
Вернусь немного назад. Я вспоминаю, как, когда меня только что привезли из Гомеля, мама взяла меня на руки, — а я ее немного дичился: отвык, — и спросила:
— Как меня зовут?
И я, — до сих пор мне стыдно! – ответил:
— Мария Яковлевна.
Я ведь уже стал называть мамой Бручиху. Мама рассердилась, а все, кто был вокруг (в частности, Аннушка) стали мне объяснять:
— Да ведь это мама! Скажи: мама! – но я упорно молчал.
Впрочем, конечно, на другой же день я стал опять называть ее мамой.
Возвращаюсь к жизни в «колонии». Как я уже писал, я был в ней пять раз: четыре раза в Краскове и один раз, — в 1922 г., — в Тарасовке. Эти годы в значительной мере слились в моей памяти, и я могу хоть как-то различить их лишь по тому, насколько я вырос. Вот несколько воспоминаний:
1) Почему-то нас заставили месить навоз для удобрения, кажется, цветника. И мы, несколько мальчиков и девочек, — стоим вокруг большого чана с навозом и месим его руками.
Это может показаться кому-нибудь неправдоподобным и даже диким, но я ясно помню эту картину.
2) Мы играем в прятки в Краскове. Прячемся на довольно большой территории между дачами. Я забежал в один из маленьких домиков. Там никого нет. И вдруг я заметил, что на окне в блюдце лежит кусок яйца, сваренного вкрутую. Я мгновенно схватил это яйцо – и в рот. И тут же выплюнул: это было мыло.
3) Недалеко от нашей колонии на дороге лежало три огромных камня разного цвета: желтый, розовый и синий. И если взять другой, маленький камешек и потереть один из этих камней, то можно было натереть горсточку цветного песка: желтого, розового или синего.
4) В Красково пришли пионеры, — один из первых пионерских отрядов. Мы столпились вдоль забора нашей дачи и с восторгом, — и сейчас помню это чувство, — смотрели, как красиво они идут. Впереди – красное знамя, затем идут барабанщики и лихо отбивают: «Старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик крепко спал. Он проснулся, перевернулся, три копейки потерял». А за ними стройно, с красными галстуками в белых рубашках и синих штанах или юбках, — идут звенья. На следующий день нас водили к той даче, где остановились пионеры. Они поставили во дворе палатки и спали в них, а не в доме.
5) В Тарасовке мы выходим после обеда во двор. Ярко светит солнце. И вдруг раздается крик: «Женщина без головы! Женщина без головы!». Мы бросаемся к высокому забору, отделяющему нашу дачу от соседней, приникаем к щелям в заборе, и я ясно вижу: по ступенькам лестницы медленно спускается женщина без головы. Я внимательно разглядываю ее, пытаюсь понять, в чем дело. Но сомнений нет: голова отсутствует.
Что это было? – так до сих пор и не знаю. Но тогда я был убежден, что, — значит, — бывают и люди без головы, как это ни странно.

4.
11.11.84. В Метрополе я, как уже сказано выше, прожил три года и был настоящим и обыкновенным мальчишкой из Метрополя, или, шире, с Театральной площади, так как почти все время, свободное от детского сада, мы проводили на широком тротуаре у Метрополя и на трех скверах, чаще всего на центральном, на котором теперь стоит памятник Марксу. Кстати сказать, одно время этот сквер был в загоне: фонтан убрали (честно говоря, я даже удивился, когда фонтан вернули: я был убежден, что он давно переплавлен).
В наше время фонтан был на месте, и мы часто играли вокруг него: лазили на него, спрыгивали, гонялись друг за другом и т.д. Сквер выглядел иначе. У него была чугунная ограда и как раз против главного входа в Метрополь была дверца в него. Вдоль ограды, внутри нее, были высажены кусты акации. И мы в сезон постоянно делали из ее стручков дуделки (или свистульки).
В этот сквер мы ходили ежедневно гулять и с детским садом.
Постоянно играли мы и в сквере у Китайгородской стены. У него тоже была ограда. Ни станции метро, ни памятника Свердлову, ни возвышения под ним, ни лестниц на Никольскую улицу не было. Сквер и его ограда тянулись до самого здания бывшей Городской Думы (теперь в нем музей Ленина). Сад был весь заросший, там находились два-три строения для садовников, и в нем отлично можно было играть в прятки.
Странным образом в памяти сохранилась такая картина, как фотография: я, в коротких штанишках, перехожу от Метрополя к этому саду с кем-то из приятелей, а на моей коленке большая ссадина: наверно недавно упал на тротуаре. Ярко светит солнце и у меня радостно на душе.
Третий сквер, — у Большого театра, был как-то в стороне, и туда мы ходили реже. Но иной раз ходили в те места, чтобы покататься на задней перекладине у извозчичьей пролетки. Она представляла прекрасное место для катания, и так как по площади извозчики ездили не очень быстро, то и взобраться на перекладину было нетрудно. Если извозчик был с седоками, то это было и довольно безопасно. Если же ехал один, то даже когда не замечал, что кто-то уселся на перекладину, он время от времени хлестал длинным кнутом через сиденье для пассажиров, даже не глядя назад. И иной раз кнут попадал по чувствительному месту.
В то время по площади ходили трамваи. Трамвайные пути шли вдоль площади Революции, затем сворачивали у Метрополя, а у пересечения с линией, шедшей вдоль Охотного ряда на Театральный проезд, сворачивали направо к Лубянской площади и, кажется, шли и по Петровке. Вообще в те времена трамваи шли по всем основным улицам: по Большой Дмитровке (теперь – Пушкинская, — почему?), по Тверской (теперь улица Горького – об этом переименовании и говорить противно), по Большой Никитской (теперь – улица Герцена), по Воздвиженке (теперь начало Калининского проспекта), шли они и по Неглинной, и по Большой Лубянке (ул. Дзержинского) и по Мясницкой… А вот шли ли они по Петровке – не помню. А в проезде у Большого театра (между ним и сквером) трамваи не ходили, и тут-то и удобно было гоняться за извозчиками.
Помню, как на трамвае мы ехали к Теуминым (о них еще я в свое время напишу). Сели мы на площади, затем трамвай шел по Большой Дмитровке, потом за Страстным монастырем (он находился там, где теперь сквер с памятником Пушкину), — и мне эта улица почему-то казалась темной и таинственной. Потом трамвай сворачивал на верхнюю половину Тверской. И где-то там мы вышли и к Патриаршим прудам шли переулками. Может быть, таких поездок было несколько.
Театральная площадь была очень оживленной, на ней постоянно проходило и суетилось множество народа. На тротуарах там и сям сидели какие-то торговки с корзинками, торговцы с лотками, все время звенели трамваи, проезжали извозчики и телеги с грузом, пробегали автомобили, — их было тогда не много. Это был подлинный Центр Москвы. И еще много лет спустя на трамвае (а позже – на автобусе и троллейбусе), пассажиры спрашивали: «Вы у Центра сходите?». Или на улице: «Как пройти к Центру?» и т.д.
На площади, помимо трех театров, находился знаменитый магазин «Мюр и Мерилиз» (ныне – ЦУМ), вблизи был Охотный ряд и другие центральные улицы.
И я испытываю некоторое чувство гордости оттого, что могу сказать: раннее детство я провел в Центре Москвы.

5.
Метрополь тогда назывался «Вторым Домом Советов». Все окружающие меня и все ребята в школе знали Дома Советов: «Первым Домом Советов» был «Националь», Вторым – Метрополь, Третьим – один дом на Оружейном переулке, — он играл весьма малую роль в моей жизни, и я был там всего один раз: зачем-то должен был зайти к Саниному школьному товарищу, Грише Рацкеру. – «Четвертым домом советов» назывался угловой дом на пересечении Моховой и Воздвиженки, против Троицких ворот Кремля. Теперь (а возможно и еще в то время: во всяком случае, когда я учился в первых классах школы, там уже находилась «Приемная Калинина»); так вот теперь в этом доме – приемная Верховного Совета СССР. Наконец, «Пятый дом Советов» — это дом № 3 по улице Грановского. Все эти дома (кроме третьего) еще не раз будут упоминаться ниже. В каждом из них мне приходилось бывать: там жили мои товарищи, да и не только поэтому. Названы они были Домами Советов потому, что их сразу заняло в основном под жилье правительство, когда оно переехало в Москву из Петрограда в конце зимы 1918 г.
Много позже я как-то услыхал, что были и Дома Советов с большими номерами, чуть ли не 16-й Дом Советов и т.д. Если это и так, то ни мне, ни тем, с кем я общался, — главным образом товарищам по школе, это не было известно; людей, там живших, я не встречал и в существовании этих домов сомневаюсь. Ниже, при случае, я буду опускать слово «Советов» и буду говорить просто: «4-й дом» или «5-й дом» и т.д., как мы это в свое время и делали. Например: «Саша Владимиров жил в 4-м доме…» и т.д.
Много времени я проводил и в коридорах Метрополя. Помню, например, с каким восторгом я мчался по нашему коридору, научившись бегать известным способом: два прыжка на одной ноге, потом два – на другой. Коридоры обычно были пустынны, и никто не мешал по ним бегать.
В Метрополе жили и мои друзья и товарищи. Первым из них был Воля Быкин, мой ровесник и закадычный друг. Мы с ним ходили вместе в детский сад и учились в одном классе в школе (тогда вместо «класс», кстати говоря, говорили «группа»). Воля жил в том же коридоре, но в другом его конце: его семья занимала большой крайний номер с несколькими окнами, выходившими на Театральную площадь (над этими окнами – тоже мозаика, но ее я разглядел много позже).
Так как все равно соблюсти строгую хронологию мне не удастся, да это и нецелесообразно, то я буду делать отступления, и здесь уместно рассказать и вообще о первом моем друге.

Воля Быкин
12.11.84 Воля – это его полное имя, а не уменьшительное от Владимир, как иногда случается. Я, конечно, как водится, всегда звал его просто Волькой. Это был круглолицый невысокий очень симпатичный мальчик. У него была старшая сестра Мима, учившаяся в нашей же школе года на три старше нас. Мать его, по-моему, была домохозяйкой, а отец – старый большевик, — работал в ЦК партии.
Мы с Волей ходили в один и тот же детский сад (нас одновременно перевели в свое время из «Снежинки» в «Огонек») и вместо учились в школе до 4-й группы, когда Воля уехал из Москвы. Вместе играли; он часто бывал у меня дома. Вместе одно время собирали деньги (копейки, конечно), с целью позднее уехать из дома, чтобы участвовать в Мировой Пролетарской революции.
Он есть на фотографии нашей третьей группы и на фотографии всей первой ступени школы.
В период борьбы с «объединенной оппозицией» (Троцкий, Каменев, Зиновьев и другие) Волин отец стоял на ортодоксальных позициях, а отец другого моего товарища, — Левы Сосновского (позднее ставшего Лобковым) – принадлежал к оппозиции. И забавно вспомнить, как и сыновья как-то при мне яростно спорили на политические темы, отстаивая точки зрения своих отцов (это было в 1927 г., им было по 10 лет). Впрочем, эта политическая борьба в какой-то мере коснулась и наших старшеклассников и пионер-вожатых.
Помню, как во время такого разговора в школьной столовой после обеда Лева рассказал новый анекдот по свежим следам происшедших событий:
— Радека спросили: «Как вы относитесь к Каменеву и Зиновьеву после того, как они написали покаянное письмо?
Радек ответил:
— Мое отношение к ним изменилось всего на одну букву.
— Как это так?
— Да просто, раньше я подписывал свои письма к ним словами: «Преданный вам, Радек», а теперь – словами: «Преданный вами, Радек».
Кстати, было известно, что Радек был большой любитель сочинять анекдоты.
Когда мы учились в 4-й группе, Волиного отца назначили («избрали») Первым секретарем Башкирского обкома партии. И вместе с семьей он переехал в Уфу. К этому времени они жили уже не в Метрополе, а в «Национале» (т.е. в 1-м доме), и я помню, как заходил туда к Воле прощаться.
Несколько раз Воля приезжал в Москву с отцом. Они, как правило, останавливались в Метрополе (но уже не на пятом, а на более шикарных втором или третьем этажах). Тогда Воля звонил мне, и я приходил к нему в Метрополь.
Кончив в Уфе семилетку, он поступил в электротехнический техникум, а кончив его, получил назначение в Народный Комиссариат Путей Сообщения следить за исправностью «Карты Наркома». В то время наркомом путей сообщения был Л. М. Каганович, известный сталинский прихвостень и негодяй. Тогда шла борьба за увеличение грузооборота. И вот вблизи от его кабинета имелась комната – а в ней во всю стену огромная карта Советского Союза со всеми железными дорогами. И на это карте – у каждой дороги – лампочка (или несколько), указывающая, сколько в данный день по этой дороге перевезено грузов. Так что нарком, посмотрев на карту, сразу мог увидеть, где узкие места и т.д.
Обязанностью Воли было следить за исправностью этих лампочек и проводов к ним. К этому времени его отец развелся с матерью, и она вернулась в Москву вместе с Мимой. Они получили комнату в общей квартире в доме на Большой Полянке. Воля поселился у них. И я с ним изредка виделся там. Помню, что раз или два он заходил ко мне в Университет (я уже там учился).
В конце апреля 1936 года его арестовали и отвезли на Лубянку. Он (как и я) был убежденным комсомольцем. И я помню, как он мне через некоторое время рассказывал о своем пребывании в камере. Из всех сидевших в ней лишь один, — по Волиным словам, — был настоящий «контрреволюционер», и Воля все четыре дня, что он сидел в тюрьме, с ним спорил, пытаясь его убедить в его неправоте.
Нелепость истории с ним, как и с сотнями тысяч и миллионами других подобных историй, состояла в том, что он никак не мог понять, почему и за что его посадили. Он был предан власти, глубоко почитал Кагановича, и вдруг – такой поворот. Вот того «контрика» — другое дело: ему в тюрьме и место. А его-то за что?
Ему предъявили вполне естественное по тем временам дикое обвинение, что он собирался убить наркома. В глазах охраны Кагановича и соответствующих НКВД-шников здесь была безупречная логика: о чем же еще мог думать молодой человек, постоянно находившийся в соседней комнате с кабинетом наркома и ежедневно встречающийся с ним?
К счастью, это был еще 36-й год, а не 37-й, и Волин отец еще работал и был кандидатом в члены ЦК (вскоре, разумеется, и он оказался «врагом народа» и был ликвидирован). И Волю освободили уже через четыре дня. Конечно, к «карте наркома» он уже не вернулся, но получил другую работу в Москве.
Мы встречались очень редко, а потом, в 1940-м году, я уехал в Читу и больше его не видел. Но совершенно неожиданным путем узнал о его дальнейшей судьбе: Ольга Николаевна Каган, сестра мужа мамы (М.), умершего давным-давно, в 1905 г., жила в Москве. И время от времени мне доводилось с ней видеться. И вот, году в 1946-м или 1947-м, она рассказала, что в эвакуации она оказалась рядом с мамой Воли и его сестрой, Мимой. – «Прекрасные люди», — добавила она. — «Я очень с ними подружилась». – Выяснилось, что они меня знают и хорошо помнят. И в то время, когда они жили в эвакуации, пришло извещение, что Воля погиб на фронте.

6.
В Метрополе жили и другие ребята, с которыми я дружил: Шурик Немцов, Лена Гиммер, Лева Попов, Толя Обросов… В одном коридоре с нами, но с другой стороны, чуть больше, чем на полпути от нас до Быкиных, жил папин хороший знакомый Марк Осипович Зайдлер. Он был одинок и в 1921-м – голодном – году он решил взять себе на воспитание из детского дома мальчика, не имевшего родителей. Так в Метрополе появился Боря Акимов. Он был 1915 г. рождения, так что по возрасту приходился между мной и Саней, и он стал тоже одним из участников нашей мальчишеской компании. Судьба его, к несчастью, сложилась очень неудачно, но в течение всего нашего детства мы его постоянно видели и дружили с ним. Уже когда мы переехали из Метрополя на Никитский бульвар, Марк Осипович умер, и Боря снова попал в детский дом. По воскресеньям и на праздники он приезжал к нам… Но о дальнейшей его жизни я лучше расскажу в другом месте.
Все упомянутые выше ребята, кроме Бори Акимова, позже учились в нашей школе, некоторые в одном классе со мной, другие – на год старше или на год моложе.
В наш детский сад ходили и некоторые другие ребята, позже учившиеся в нашей школе, но не жившие в Метрополе. Из них хорошо помню Любу Красовскую и Олю Трунину. Помню, что Оля жила где-то на Таганке. И когда при мне называли это место, оно мне казалось таким далеким, таким таинственным: прямо краем Москвы, а значит и краем Света. Почему-то я твердо был уверен, что Таганка находилась где-то за Неглинной улицей там, где растут высокие деревья… И это представление сохранялось многие годы, пока я, наконец, сам не попал на Таганскую площадь.
Кстати, я никак не могу теперь точно установить, где в Метрополе помещался наш детский сад. Многое говорит за то, что он занимал несколько комнат на втором этаже на углу Театральной площади и Театрального проезда против Большого театра. Во всяком случае, к двери в него вел коридор с дверями по сторонам, и я был уверен (и сейчас трудно мне в этом усомниться), что одна из них была дверью в 9-й кабинет.
Но вот недавно я специально пытался выяснить этот вопрос у Жени, единственной оставшейся к этому времени в живых свидетельниц и участниц нашей жизни в Метрополе. И она уверяет, что в детский сад нужно было идти по улице, а затем заходить в мрачный двор Метрополя со стороны Китайгородской стены. И уже со двора подниматься по какой-то лестнице. Может быть это и так, но в моей памяти это никак не сохранилось и, с другой стороны, я твердо знаю, что от нашего номера до детского сада можно было добраться и не выходя на улицу.
Конечно, если бы удалось походить по Метрополю, то я все бы нашел и все бы вспомнил, но, увы, вход в гостиницу уже много лет для простых людей закрыт наглухо.
Конечно, всегда в моей жизни и играх присутствовал и занимал основное место Саня. У него были и другие товарищи в Метрополе. Например, на втором или третьем этаже в огромном номере, состоявшем из двух или трех комнат, жил с семьей Заместитель Председателя Реввоенсовета и Наркома Обороны (не помню, так ли тогда назывался этот наркомат), т.е. Троцкого, Склянский. У него было два сына, и Саня ходил к ним играть. Он с восторгом рассказывал мне, что у них была настоящая электрическая железная дорога (конечно, привезенная из-за границы) с поездами, станциями, мостами, стрелками и т.д.
Помню еще, как Саня однажды привел к нам двух мальчиков и сказал, что они бой-скауты (пионеров тогда еще не было), и они показали, как бой-скауты отдают салют. Нужно было большим пальцем правой руки прижать к ладони мизинец, а три средних пальца выпрямить, и руку поднять справа от головы.
Однажды с Саней случилась трагическая история. В зимний день он вышел на улицу гулять после обеда, а я еще задержался: не успел одеться. К Сане и еще одной девочке из Метрополя подошла какая-то женщина и спросила, чего бы они больше всего хотели получить? Саня сказал – коньки, а девочка – куклу.
— Хорошо, я подарю вам коньки и куклу, — сказала женщина, — пойдемте со мной.
— Сейчас выйдет мой брат, — сказал Саня, — и, может быть, вы ему тоже дадите какой-нибудь подарок?
Но женщина ответила, что ей некогда ждать, взяла ребят за руки и куда-то повела.
Прошло несколько часов, а Сани все нет и нет. Мама забеспокоилась. Стали его искать, расспрашивать тех, кто его видел. Но поиски были безуспешны. Наступил вечер, все у нас были в тревоге. Но вот позвонили по телефону и спросили: «Это ваш мальчик, — Саня Вайнштейн?»
— Да, — ответила мама.
— Скорее приходите за ним и принесите теплую одежду для него и еще для одной девочки: они попали к нам раздетые и совершенно замерзшие.
Аннушка пошла за Саней по указанному адресу и вскоре привела его домой. Оказалось, что женщина повела ребят по Тверской, завела в подъезд какого-то большого дома в переулке и сказала:
— А теперь подождите меня здесь, я принесу ваши игрушки. Но ведь их надо во что-то завернуть. Снимайте пальтишки, и я заверну в них игрушки.
Доверчивые ребята отдали тете и пальтишки, и шапки, и шарфики. И тетя ушла и, конечно, исчезла. Ребята долго ждали ее в подъезде, продрогли и не знали, что делать. Наконец, в подъезд вошла какая-то местная жительница, пожалела их, отвела к себе, расспросила и позвонила к нам.
Любопытно, что если бы я не так копался с одеванием, то тоже попал бы в лапы к этой воровке.

7.
13.11 Как я писал, папа в Метрополе не жил. Он работал в Белоруссии, потом в Оренбурге (тогда – главном городе Киргизской республики: киргизами тогда называли и киргизов и казахов). Но мне запомнился один приезд папы из Оренбурга. Нам дали тогда еще один номер: маленькую комнату почти напротив 529, но чуть ближе к пересечению со вторым длинным коридором, идущим параллельно Театральному проезду. Правда, Саня говорил мне, что этот номер был у нас всегда, и он служил маминым кабинетом, но я этого не помню. И мне кажется, что его нам дали как раз в связи с папиным приездом.
Папа остановился в этом почти пустом номере. Я помню его веселым и энергичным. Он играл с нами. В частности, в номере слева от двери стоял пустой шкаф (гардероб) и я прятался в нем от папы, а он, для вида поискав меня по комнате, потом находил в шкафу. И мне было очень смешно и радостно, когда после этого папа подбрасывал меня высоко вверх.
Из Оренбурга папа присылал нам письма, в которых говорил о своей собачке. Сохранились фотографии папы с этой собачкой и письмо Сани к папе в Оренбург, в котором, в частности, Саня пишет, что болеет чесоткой. Мне вспоминается, что, вроде бы, болел чесоткой и я.
Зимой 1922 г. (в январе или феврале) я заболел скарлатиной. Тогда она считалась очень серьезной и опасной. Меня положили в Солдатенковскую больницу (теперь она называется Боткинской). Я очень хорошо помню свое пребывание там.
Болезнь протекала у меня легко, но полагалось пробыть в больнице 6 недель. Сначала я лежал, а потом мне разрешили ходить по палате, а потом и выходить в коридор, так что я многое повидал.
В нашей большой палате с высоким потолком было 10 коек: по 5 с каждой стороны. Я лежал слева от двери на средней койке. В палате кроме детей лежали двое взрослых. Против двери находились два больших всегда закрытых зарешеченных окна.

Рис. 02 (стр. 61 в тетр. 01)

Я был самым маленьким в палате и еще не умел завязывать бантики на своих ботинках (зашнуровывать ботинки уже умел), и это для меня делал мальчик лет восьми, лежавший рядом со мной ближе к окнам. Вообще мы с этим мальчиком подружились. Мне принесли картонный театр «Золушка». Там были фигурки всех персонажей и бумажная одежда для них, например, Золушки для дома и для бала, и мы с этим мальчиком в нее играли.
Однажды в нашей палате случилось чрезвычайное происшествие. Один из взрослых, тот, что лежал в другом ряду, неожиданно вскочил на кровать и бросился к окну. Увидев безнадежность своих попыток выскочить в окно, он перебежал по ногам испуганных ребят на койку, ближайшую к двери, и стал, разбегаясь по кроватям, бросаться на окно и при этом дико кричать. Ребята из его ряда перебрались на наши койки и все мы со страхом смотрели, как он мечется, бегает по кроватям и все пытается выброситься в окно.
Пришли санитары с большой и крепкой белой сетью, поймали его, уложили на кровать и прикрутили сетку к кровати, а он все бился и бесновался под сеткой. Потом его вынесли вместе с кроватью, а кровать вернули на место, и вскоре на ней уже лежал новый мальчик.
А со вторым взрослым получилось еще хуже: ему стало плохо, и его перевели в коридор. А потом он умер, как нам сказали, от заражения крови. Проходя по коридору, я видел его то ли еще живым, то ли уже мертвым. Он был какой-то синий и не двигался.
Примерно через год я заболел корью. В то время в Метрополе было много кори: на многих дверях в нашем коридоре были приколоты бумажки с надписью: «корь».
Корь тогда считалась болезнью менее серьезной, чем скарлатина, но у меня она протекала намного тяжелей. В больницу с корью не клали, и все болели дома. Меня перевели в «папин» номер (может быть, 514 или 524?) – я о нем уже писал. У меня несколько дней температура была выше 39 , но потом стала снижаться.

Рис. 03 (стр. 64 в тетр. 01)

Обо мне очень заботились Аннушка и мама, так что болезнь не казалась мне страшной и тяжелой.
Но совсем хорошо стало, когда я начал выздоравливать и ко мне разрешили заходить Сане и Жене. Я уже начинал тогда читать и помню, что впервые я прочитал «большую» книгу. Это был сборник русских народных сказок, отлично изданный в твердом переплете с крупными буквами и яркими картинками. Там были сказки: «Бова королевич», «Семь Симеонов», «Как мужик ходил за семь(?) верст киселя хлебать» и другие. Книжка была довольно толстой, и я очень гордился, что сумел ее сам прочитать.
А потом пошли известнейшие тогда книжки: «Степка-растрепка», «Макс и Мориц»… и среди них неувядаемый «Мойдодыр». Должен честно признаться, что тогда я воспринимал название как «Мой Додыр», а о том, что нужно мыть до дыр, я догадался только позже. Других книг Чуковского я в ту пору еще не читал.
С тех пор я начал хорошо читать. И в детском саду воспитательницы поручали мне читать вслух сказки младшим детям.

8
В начале весны 1922 г. я поехал с мамой в Минск. Произошло это совершенно внезапно. Я спал в кроватке после обеда в детском саду, как вдруг меня разбудили и сказали, чтобы я быстро одевался: за мной прибежала Аннушка. Внутренними переходами мы побыстрей добрались до 529, меня одели, и мы с мамой вышли из подъезда Метрополя и уселись в автомобиль.
Мама очень спешила: поезд должен был вот-вот отойти. Правил движения в то время особенных не было, и помню, как когда мы подъехали к какому-то перекрестку, слева от нас на него выехала другая машина. Обе машины остановились, и шоферы принялись ругаться и требовать, чтобы другой уступил дорогу. А время шло, и мама очень волновалась. Наконец, шоферы как-то разобрались, и мы помчались дальше.
На вокзал мы приехали в последнюю минуту, бежали по платформе и еле-еле успели сесть в последний вагон, когда поезд уже тронулся.
У мамы был билет в международный вагон (купе с двумя диванами: один внизу, как обычно, а другой – наверху над окном против двери; между купе располагались умывальники: один на два смежных купе. В таком вагоне я ехал много позже, в 1942-м году из Куйбышева в Москву. Об этой поездке я в свое время расскажу. Теперь такие вагоны, по-видимому, перевелись.). И как я понимаю, она решила захватить меня с собою потому, что меня, маленького, можно было провезти без билета. Но я ее подвел.
Когда к нам в купе вошел контролер, и мама отдала ему билет, он строго спросил:
— А этому мальчику сколько лет? – (Я был довольно рослым для своего возраста.) Мама ответила:
— Ему еще нет пяти.
— Как же так, мама, — вмешался я, — разве ты забыла, что мне третьего числа исполнилось пять? – (дело было в марте).
Мама смешалась, а контролер улыбнулся, и все обошлось благополучно.
В Минске мы прожили неделю, или даже больше. Мама уходила на работу, а я оставался с бабушкой (Гиточки днем тоже не было дома, — может быть, она была в детском саду?). У Гиточки было много игрушек (у нас их всегда было очень мало), и я с упоением в одиночестве играл в них и бесконечно фантазировал.
Бабушка повела меня к маминым (родной мамы, Гиты) друзьям – доктору Шику и доктору Кашинскому. Вспоминаю, как когда мы с ней шли по улице, многие прохожие здоровались со мной и говорили:
— Здравствуй, Изик!
А я, конечно, отвечал, но удивлялся: откуда все они знают, как меня зовут. И только потом увидел, что спереди на моих штанишках было крупно вышито: «Изик», — разумеется, для детского сада.
Очень смутно вспоминаю дедушку: тогда я его видел в последний раз. Он умер в 1924 году. Гиточка (моя двоюродная сестра) недавно сказала мне, что он умер от какой-то болезни предстательной железы; скорее всего, от аденомы: тогда операций, наверно, еще не делали.
Дедушка был очень добрый и все время мне ласково улыбался, а я докучал ему вопросом:
— Дедушка, ты веришь в Бога? —
Ведь я, выросший в центре Москвы в первые годы после гражданской войны в самую-самую революционную эпоху, был убежденным безбожником.
А дедушка мне не отвечал, а только отшучивался и ласково гладил меня по голове.
Недавно Гиточка (сестра) сказала мне, что у дедушки был хороший голос, и он пел молитвы (был кантором) в синагоге.
Когда дедушка умер, нам, в Москву, привезли его посмертные подарки. Мне досталось красное ватное одеяло, а Сане чудесный перочинный ножик с десятью предметами, в том числе даже маленькой ложечкой для чистки ушей. Мне кажется, что от дедушки нам привезли и чучело хорька. Это чучело долгие годы лежало у нас с Саней в комнате, и было интересно с ним играть: гладить и теребить его. Куда оно делось – не знаю.

9.
В 1922 г. Саня поступил в «Школу-Сад», — так назывался нулевой класс (вернее – группа) Кремлевской школы. Это была Первая Кремлевская школа, в отличие от Второй – взрослой школы кремлевских курсантов. Эта, вторая школа, до сих пор процветает. То, что она была второй – давно забыто, ее курсанты несут караул у Мавзолея Ленина и проходят одними из первых в марше по Красной площади во время парадов. При Сталине она расцвела пышным цветом и, несомненно, отошла к КГБ. Правда, вряд ли она и теперь расположена в Кремле. Скорее всего, там теперь находятся лишь дежурные. Наша же школа в 1929 г. стала обычной, а потом и вовсе перестала существовать. Ее здание занимает сейчас Комитет по делам печати, а школа забыта, и о ней помнят лишь ее бывшие ученики. (Кто из них, кроме меня, остался в живых до сих пор, — мне неизвестно. Не исключено, что я – последний:
— Кому из нас последний день Лицея
Торжествовать придется одному?).
Дети начальства позже учились уже совсем в другой школе (в частности, дочь Сталина).
Говорили, что школа возникла сразу после переезда правительства из Петрограда в Москву и помещалась в Кремле. Но ребята, бегая по двору, мешали Ленину работать, и школу из Кремля вывели. Это случилось незадолго до Саниного поступления в школу, и школе еще не подобрали подходящего помещения. Так два с лишним года она и ютилась в разных местах. Например, Санина группа занималась в том подъезде 4-го дома Советов, который ближе всего к Университету, кажется, на третьем этаже. А когда через два года поступил в школу и я, наша группа помещалась в одной из комнат обыкновенной квартиры на четвертом этаже 4-го дома в подъезде, выходившем на Воздвиженку (кажется, втором или третьем слева, если смотреть на дом от библиотеки Ленина). Впрочем, я учился там лишь две недели, и в середине сентября нас, как и всех старшеклассников, перевели в новый основной дом школы на Малой Никитской. (Ныне – улица Качалова, и хотя Качалов был знаменитый артист, мне претит такое переименование, как и переименование переулка, идущего с другой стороны школы и называвшегося очень симпатично: «Гранатный переулок», в улицу Щусева. Ну, конечно, противны и нелепы и антиисторичны и многие другие названия улиц и городов. Чего стоят, например, улица Горького вместо: Тверская, Калининский проспект вместо: Воздвиженка, Суворовский бульвар вместо: Никитский и т.д.).
После того, как Саня стал школьником, он, конечно, уже не ездил в колонию, и летом 1923 и 1924 годов жил в Крыму. В первый раз с папой, — я позабыл, как назывался санаторий, но сохранилась чудесная карточка: папа сидит, а Саня стоит рядом с ним, оба загорелые. Во второй раз он был в Бобровском санатории в Алупке (там в следующем 1925 г. мы были вдвоем с Саней, но об этом я напишу позже).
В 1923 г. меня из колонии сначала привезли к Метрополю, а там меня встретила Аннушка (или кто-нибудь другой, но кто же?) и на трамвае (на 4-м номере, насколько я помню: он ходил от Сокольников через центр до Дорогомилова) довезла меня до Арбатской площади и повела по нашей (внутренней) стороне Никитского бульвара. На полпути к нашему новому дому меня встретил Саня, уже вернувшийся из Крыма и радостный от того, что может показать, где мы теперь живем. И вместе с ним мы дошли до 2-го подъезда (тогда нумерация подъездов шла со стороны Никитских ворот; теперь подъезд стал 3-м) и вместе по лестнице поднялись до 4-го этажа и вошли в нашу 20-ю квартиру (теперь она – 66-я).
В этой квартире я прожил ровно тридцать лет, а Таничка живет и до сих пор, но стоит рассказать, кто жил в каких комнатах, и как все это менялось со временем.
Для этого я схематично изображу квартиру и условно занумерую ее комнаты (пропорции соблюдены не будут).

Рис. 04 (стр. 78 в тетр. 01)

Папа вернулся на работу в Москву и сразу получил эту квартиру. Вначале, пока нас с Саней еще не было, мама занимала комнату 3, а полутемная комната 4 не была занята никем. Когда мы приехали (Саня за несколько дней до меня), мама переехала в комнату 4, а комната 3 стала детской, и в ней расположились я, Саня и Женя, и наши кровати стояли, как указано на схеме. Комната 5 (за кухней) была Аннушкина (она дожила в ней до самой своей смерти в январе 1944 г.). Комната 1 служила папиным кабинетом и спальней. У двери на балкон стоял большой письменный стол с двумя массивными тумбами. У противоположной стены, рядом с дверью в комнату 2 стояла папина кровать, а в углу у двери – диван необычной изогнутой формы:

Рис. 05 (стр. 79 в тетр. 01)

Диван и четыре больших мягких стула (или кресла без ручек?) были кожаные, и на каждом из них было красиво вырезано: МГБ (не надо думать ничего плохого: эти буквы расшифровывались как Московский Городской банк). И диван, и стулья сохранились. Они у Танички в той же комнате, но только кожаная обивка давно порвалась, и Тося ее заменила матерчатой.
У стола всегда стояло папино совсем другое кресло с твердым сидением, но с мягкими подлокотниками.
В комнате 2 помещалась столовая. Эта большая (28 кв.м.) светлая практически квадратная комната является лучшей в квартире. Посреди ее стоял огромный обеденный стол: за ним могло усесться до 20 человек (если, конечно, потесниться). Он был дубовый с четырьмя мощными ножками (надо бы сказать ножищами), соединенными двумя перекладинами. А сверху стол был обит серым сукном. В углу рядом с балконной дверью стоял буфет красного дерева, а у наружной стены – диван, обитый красным бархатом. К этому дивану также имелось четыре бархатных кресла (это был гарнитур), а над диваном висели большие швейцарские стенные часы с мелодичным боем.
Забыл сказать, что в папином кабинете стоял еще книжный шкаф с выдвигающимися стеклянными дверцами каждой полки (он и сейчас у меня), что в квартире имелось еще два высоких зеркала, и что в папином кабинете и в столовой на полу лежали ковры, причем в огромной столовой ковер был сложен вдвое и в таком состоянии целиком покрывал пол.
Конечно, были еще шкафы, жесткие стулья, столы и т.д. Кое-что из этой мебели я тоже помню (как-никак я там прожил много лет), но перечислять ее не стану.
Вся эта великолепная мебель нам не принадлежала: на каждом предмете имелся инвентарный номер. Это была собственность Наркомфина. О дальнейшей судьбе этой мебели (кроме уже упомянутого) я расскажу в своем месте.
Откуда же взялась эта мебель? Дело в том, что до нас эту квартиру занимал некий Краснощеков (не следует обманываться фамилией: он был еврей). Он был довольно известным человеком: после того, как была освобождена вся Сибирь и Забайкалье, по каким-то политическим причинам на Дальнем Востоке была образована Дальне-Восточная Республика (советская) ДВР, и только позже, кажется, в 1922-м году она влилась в РСФСР. Так вот, Краснощеков был председателем правительства этой республики. Затем он стал работать в Наркомфине и получил эту (нашу) квартиру. Он и обставил ее всей этой мебелью. Кроме того, он произвел ряд усовершенствований. На кухне была большая плита. Краснощеков сделал в ней змеевик и провел трубу в ванную, а в ванной имелось два бака, наполнявшиеся, если открыть краны, водой. Так вот к одному (большему) из этих баков была подведена труба из кухни, и когда плита топилась, в баке была горячая вода. Обычно трубу топили по субботам, и вся наша семья мылась в ванне.
Еще одно усовершенствование (оставшееся от Краснощекова): из папиного кабинета в детскую комнату был проведен звонок. И когда мы разместились в квартире, звонок не сняли, и папа (конечно, больше для шутки) назначил каждому из нас по некоторому количеству звонков (не помню, но, например, мне – один, Сане – два и Жене – три) и изредка звонками вызывал нас к себе.
Квартира был снабжена и другими удобствами. Имелась (практически всегда холодная) кладовка для продуктов: ее толстая стена выходила на северную сторону, а на черном ходу – кладовка для дров – огромное удобство по тем временам. Собственно говоря, кладовка была расположена между двумя квартирами, но Краснощеков забрал ее себе, и по наследству она досталась нам. Мы пользовались ею еще и после войны, но в какой-то момент ею прочно завладели соседи.
О дальнейших перемещениях, и вообще событиях в нашей квартире я расскажу позже.

10.
После того, как мы переехали на Никитский бульвар, я еще целый год ходил в детский сад в Метрополе. Нашелся и попутчик: мальчик Илюша из того же сада жил в соседнем доме 12а. Я бывал у Илюши и дома: они занимали весь второй этаж этого особняка: огромный зал и еще две комнаты. С этим домом связаны еще некоторые воспоминания, и я о них сейчас расскажу.
Семья Илюши через некоторое время оттуда уехала. Какое-то время там жила семья папиного знакомого, Боярского, кажется (боюсь утверждать это точно, но я это слышал, и у меня есть определенное впечатление) сыгравшего неблаговидную роль в истории, предшествовавшей папиному аресту в 1938 г. Правда, не помню, в каких комнатах жили Боярские. Потом на первом этаже этого дома разместилось домоуправление нашего дома, а на втором было что-то вроде Красного Уголка. И именно там всем жильцам нашего дома в 1933 г. выдавали паспорта, когда они были вновь введены. (Так называемая паспортизация. Стоит напомнить, что система паспортов была сметена революцией как проявление полицейской системы царизма, позволявшей следить за революционерами, и вообще ущемлявшее свободу граждан.) И именно там по ошибке паспортистки мне было написано имя Исаак, вместо правильного: Исак. Папа этим очень возмущался, но было поздно.
И именно там после этого происходили многочисленные голосования в Советы всех степеней.
А не так давно стало известно, что это один из ценнейших памятников архитектуры – дом Лунина, и теперь он стал музеем (филиалом музея Восточных Культур).
Обычно в Метрополь нас с Илюшей водила (пешком) Аннушка или кто-нибудь из Илюшиной семьи. И они же приводили нас обратно.
Из последнего года до школы мне запомнились дни, когда хоронили Ленина. Имя Ленина гремело, и было мне, конечно, хорошо известно. В день, когда Ленина привезли из Горок в Колонный Зал Дома Союзов, я был в детском саду. И ясно помню огромные толпы на Театральной площади. В следующие дни я тоже ходил в сад и помню очередь у входа в Дом Союзов, костры на улицах (был сильный мороз) и тишину, и печаль на лицах.
Наш детский сад (наверно, старшая группа), как ни странно, в один из дней тоже должен был пойти в Колонный Зал. Но, я совершил какую-то шалость и, к огромному моему огорчению, других ребят туда повели, а меня в наказание оставили в саду. Так мне и не довелось побывать в Колонном зале в эти исторические дни. Впрочем, сразу, как только был построен первый (деревянный) Мавзолей, я сходил в него и прошел возле тела Ленина.
В день похорон Ленина я , Саня и его товарищ по школе, Шура Жардецкий <?> (между прочим, внук Семашко – первого Наркома Здравоохранения и племянника Плеханова) находились в столовой нашей квартиры. Когда загудели гудки, остановились и зазвенели трамваи, стали давать непрерывный сигнал автомобили, мы встали и замолчали. Мне кажется (но я не уверен), что Саня и Шура были к этому времени уже пионерами, и они отдавали салют.

Глава 2.
1.
В 1924 г. я поступил в нулевую группу Кремлевской школы. Это была та же школа-сад, в которой раньше учился Саня (теперь он был уже во 2-й группе), но ее переименовали теперь и стали просто называть нулевой группой. Кстати сказать, тогда в школе было всего лишь по одной группе в каждом классе, так что всего было 8 групп – от нулевой до седьмой. Может быть, это было одной из причин того, что их называли группами, а не классами.
Первые две недели наша группа помещалась также в 4-м доме Советов, но в другом подъезде: вход был с Воздвиженки, — кажется, на 3-м или 4-м этаже. Это была обыкновенная квартира, в одной из комнат которой мы занимались. Чем занимались – не помню. Не помню и первой учительницы – вернее сказать: нулевой, потому что примерно через полгода появилась новая, — уже настоящая первая учительница, учившая нас до 4-й группы включительно. О ней я, конечно, еще буду писать.
Учительница нулевки была черноволосой, доброй и, кажется, имела какой-то болезненный вид, — вот и все, что сохранилось в памяти.
В нулевой группе оказались некоторые из товарищей по саду (среди них и Воля Быкин), и я встретил здесь многих ребят, с которыми потом проучился до конца школы. Между прочим, в нашей группе оказался и мальчик по имени Витя Ульянов. Все говорили: «Племянник Ленина! Племянник Ленина!» Я его не запомнил, потому что вскоре, когда школа переехала на Малую Никитскую, и ему стало далеко ходить, его из нашей школы забрали. Я ничего не слыхал о нем все эти десятки лет. Но недавно к одному из Ленинских дней рождения в газете была напечатана статья о нем (там приводились и его высказывания). Оказалось, что он всю жизнь проработал на одном предприятии средней руки начальником и теперь, — больной, — вышел на (разумеется, персональную) пенсию. Корреспондент умиляется тем, что перед ним живой племянник Ленина, всячески его расхваливает, но видно, что он обыкновенный забуревший самовлюбленный, даже самоупоенный бурбон.
В школу меня водила Аннушка. И вот примерно 15 сентября нас вывели на улицу, построили парами, и учительница повела нас в новое здание. Наш путь лежал по Воздвиженке до Арбатской площади, затем по Никитскому бульвару мимо нашего дома до Никитских ворот и затем по Малой Никитской до дома номер 12.
В этом прекрасном и любимом мною здании я проучился восемь лет до лета 1932 года. Сейчас оно занято отвратительным учреждением: Комитетом по делам печати РСФСР и, хотя оно еще будет долго стоять, — как памятник архитектуры оно охраняется государством, — вряд ли кому-нибудь из посторонних удастся там побывать. Поэтому я сейчас подробно его опишу. Тем более, что в нем протекали многие основные события моей детской жизни.
Перед зданием находился обширный двор, о котором, как и о боковых дворах и саде позади школы, я расскажу немного позже.
На втором этаже трехэтажного здания школы был довольно длинный неширокий балкон. А под ним золотыми крупными буквами было написано: «Мужская гимназия Адольфа». Так что это здание было учебным еще до революции (скорее всего с прошлого века), а построено оно было еще в 18 веке.
В центре здания – входная дверь; налево от нее – гардероб, против которого на 2-й этаж вела широкая мраморная парадная лестница, расходящаяся после одного марша на две более узких мраморных же лестницы – направо и налево. Все это было огорожено на 2-м этаже мраморной же оградой.
Если не подниматься по одной из боковых лестниц, то можно, двигаясь в прямом направлении, спуститься по более скромной лестнице к двери, ведущей в сад. Дверь эта обычно была закрыта; на переменах туда просто так не пускали, но, конечно, за долгие школьные годы там пришлось побывать очень много раз. Этот сад был чудесным зеленым уголком с густой травой и высокими деревьями. Сохранились две фотографии, сделанные в этом саду. Одна – нескольких ребят (в том числе и меня) из моей нулевой группы и нашей первой учительницы тети Юли. Кое-кого я там не запомнил, но во всяком случае там есть Шурик Немцов, Люда Угланова, Люба Красовская, Ундик Славатинский и Нюша (не помню ее фамилии). Эта фотография очень мне дорога.
Вторая фотография – Саниной седьмой (последней) группы. Снимок сделан летом, ребята легко одеты. Саня – в полосатой майке (по теперешней терминологии – футболке: майка должна быть без рукавов. В то время майками назывались и трикотажные рубашки с короткими рукавами). Санин взор, к сожалению, опущен, но все это выглядит так свежо и радостно, что и эта фотография – огромная ценность. На ней, кстати, есть Воля Теумин, да и почти все другие Санины одноклассники.
Обычно все поднимались по правой боковой лестнице и шли затем направо. Между двумя дверьми опять направо шла на третий этаж довольно узкая и, казалось бы, настолько непрезентабельная, что не подходила к этому блестящему зданию: деревянная затоптанная, со стертыми ступенями лестница без перил.

Рис. 06 (стр. 98 в тетр. 01)

На первом этаже жили учителя и посторонние люди. Занятия шли на великолепном парадном 2-м этаже и совсем скромном третьем. В старинные времена, когда здание принадлежало какой-то знатной семье, жилые комнаты, вероятно, были на третьем этаже или во флигелях, а второй этаж служил для приема гостей. Потолки на нем были очень высокие, украшенные красивой лепкой и разрисованные порхающими амурами, обвитыми яркими разноцветными лентами, в разных сочетаниях и позах. На третьем этаже потолки были обычной вышины (тоже, кстати сказать, не низкие, но, например, до лампочки можно было достать высокому старшекласснику, взобравшемуся на стул, поставленный на стол. На втором этаже это было невозможно). Стены были побелены, и паркет на полах был не такой блестящий и без красивых фигур.
Нарисую примерные планы 2-го и третьего этажей и, — условно, занумерую комнаты, чтобы можно было на их номера ссылаться.

Рис. 07 (стр. 100 в тетр. 01)

1 — Белый зал
2 и 4 – классы
3 – Голубой зал
5 – учительская и кабинеты директора и завуча
6 — лестница (прямая) с 1-го этажа, затем – направо и налево ее продолжение
7 – Балюстрада вокруг лестницы
8 – лестница на 3-й этаж
9 — комната, где иногда принимал врач; — иногда проходили заседания бюро пионерской базы и т.д. Одно время там тоже был класс.
10 – холл
11 — лестница вниз в столовую и наверх на 3-й этаж (винтовая каменная)
12 – кладовая?
13 – коридор
14 – лестница вниз в мастерскую
15 – кладовая?
16 – балкон.

Рис. 08 (стр. 102 в тетр. 01)

17, 18, 19, 20, 21, 23, 24 – классы.
22 – над лестницей (на нижних этажах здесь высокие потолки, так что на 3-м этаже здесь открытое пространство)
25 – коридор
26 – лестница на 2-й этаж
?? – не помню
________

Конечно, это только приблизительные схемы по памяти. Вряд ли все пропорции соблюдены правильно. Но общая картина примерно такая.
В высоком двусветном белом зале стены были покрашены в белый цвет и, — мне кажется, — были отделаны мрамором. В нем происходили занятия физкультурой, пением (там стоял рояль), наиболее важные собрания. По праздникам из столов сооружалась эстрада, и на ней происходили разные выступления.
Кстати сказать, в школе за все время, пока я в ней учился, никаких парт не было, а были черные столы на два человека. О партах я знал только их книг и впервые увидел их в 39-м году, когда, учась на мехмате, проходил практику в школе № 204 на Сущевском валу.
Голубой зал, очень нарядный, имел обыкновенные для 2-го этажа, т.е. высокие потолки. Стены были отделаны голубым, так что названия обоих залов вполне соответствовали их виду. В нем происходили собрания не столь ответственные и большие. Часто он служил для всяких общественных мероприятий: выпускали стенгазету и т.д.
Сохранился снимок, на котором сфотографирована первая ступень нашей школы (группы с нулевой до четвертой включительно). На нем есть и Саня (наверху), и я (кажется, во втором или в третьем ряду снизу). Этот снимок сделан как раз в голубом зале:
мы стояли (и сидели) в левой части зала, если смотреть от окон 2-го этажа. Я был тогда в 1-й группе, а Саня – соответственно – в 3-й.
Кстати сказать, внизу перед всеми на этом снимке лежит тогдашний барабанщик, некий Робка Зайонц. Он учился на класс старше Сани (не уверен). Я о нем ничего не слышал. Но совершенно неожиданно на свадьбе дочери моего близкого друга Левы Сосновского (Лобкова), о котором еще много будет написано ниже, — так вот на этой свадьбе оказался старший брат Робки. Это было в шестидесятых годах, и к тому времени Робки уже не было в живых, но только не помню, погиб ли он на войне, или умер иначе.
Как видно из схем, в школе было соdсем мало классов, так что здание и было рассчитано на немного групп. Когда, начиная с моей 5-й группы, т.е. с осени 1929 г., школа перестала быть Кремлевской и стала рядовой 6-й школой Красно-Пресненского района, и в связи с этим появилось много параллельных групп, — сразу пришлось заниматься в две, а то и в три смены. Но до этих времен пока еще далеко.
Закончу с нулевой группой. Когда нас привели на Малую Никитскую, наша группа стала заниматься в классе 24 на третьем этаже. Из нулевой группы помню только два эпизода:
Нас научили прибавлять по 2 к имеющемуся числу. Требовалось написать равенства 2 + 2 = 4, 4 + 2 = 6, 6 + 2 = 8 и т.д. до 20-ти. А мы с моим соседом, Колей Кольцовым (в других группах он не учился; остался, что ли?) увлеклись и прибавляли все дальше и дальше и дошли до сорока, пока учительница нас не остановила. До сих пор помню восторг, с которым мы этим занимались.
Была в нашей группе девочка Нюша (и она в старших группах не училась). Я подружился с ней и помню, что однажды провожал ее до дома (тогда я уже сам ходил в школу: меня не провожали). Она жила в доме на Большой Никитской (улице Герцена), стоявшем как раз напротив Манежа, — там сейчас площадь. Я хорошо помню двор этого дома. Дом был старый, трехэтажный, и вокруг двора на втором и третьем этажах шла деревянная галерея. И видно было, как все было дряхло и запущено.

2.
В следующих группах мы занимались уже в других классах. В 1-й группе – еще на третьем этаже в классе 19, во 2-й и 3-й группе – на втором этаже в великолепном, очень светлом классе 2, примыкающем к Белому залу, а в 4-й группе – опять на 3-м этаже в классе 19. Всегда занятия шли в первую смену.
Отличительной и прекрасной особенностью тогдашнего обучения, — и это, так или иначе, было следствием революции и новых педагогических веяний, — было то, что отметок нам не ставили до начала третьего класса. Так что не было этих нелепых волнений из-за отметок и конкуренции. Конечно, примерно было известно, кто учится хорошо, а кто – плохо: учительница при случае одних хвалила, а других ругала, но не было ранжира и стремления кого-то опередить и выделиться. И потому на душе у всех было спокойно.
У нас не было никакого чистописания. И даже говорилось, что чистописанием в старых гимназиях запугивали и оболванивали ребят; а ведь все равно потом все правила чистописания забывают и пишут своим почерком.
Не было поэтому и прописей и тетрадок с косыми линейками. Впрочем, о том, чтобы все писали чисто, ясно и четко, учительница очень заботилась и была в этом отношении чрезвычайно требовательной. Но чистоту было обеспечить трудно: ведь мы писали обычными перьевыми ручками и макали их в чернильницы-непроливайки, которые каждый носил с собой.
У всех были запасы перьев, потому что их приходилось часто менять. И на переменках процветала игра «в перышки»: перья клали вогнутой стороной вниз на стол и по очереди другим пером с одного нажима пытались их перевернуть. Тот, кому это удавалось, забирал перевернутое перо себе.
Конечно, с этими, обычно измазанными в чернилах ручками, было достаточно всяких происшествий. Например, в четвертой группе один мальчик в пылу какой-то перебранки насквозь проткнул девочке (Любе Шульман) щеку, так что кончик пера оказался внутри рта, а по щеке расплылось чернильное пятно. Она дала ему сдачи и заплакала, а учительница приказала ей срочно идти домой и показаться врачу. В конечном счете, все обошлось, но она долго еще ходила с фиолетовым пятном на щеке.
Писали мы, как я уже сказал выше, на столах, а не на партах. Считалось, что парты неудобны и горбят спину, искривляют осанку. Теперь считают иначе, детей запихивают в тесные парты, так что уже нельзя немножко придвинуть или отодвинуть стул и усесться поудобнее. Да и сидеть приходится слишком близко к соседу. Какая дикость!
Но пора сказать о наших учителях, и прежде всего, о нашей основной, первой учительнице. Это была высокая, стройная (но не худая) с красивым, каким-то очень добрым и милым, располагающим к ней лицом с большими глазами и пышной прической. У нее были густые белокурые не очень длинные волосы. Хотя она и была очень доброй, держала она нас в строгости, шалить на уроках не позволяла, и мы ее слушались.
Любопытно, что единственным наказанием служили ее замечания и выговоры. И только в редчайших случаях она выставляла шалуна за дверь. Но не помню, чтобы она отсылала кого-нибудь к директору или требовала, чтобы явились родители. В угол она никого не ставила и, конечно, никаких мер физического воздействия не применяла.
Ее прошлое мне неизвестно. Мы были первыми ее учениками: до этого она, кажется, служила в каком-то учреждении. Она была культурным, образованным человеком, несомненно, из хорошей, интеллигентной семьи.
После того, как мы перешли во вторую ступень (в 5-й класс) она получила другую 1-ю группу (нулевок тогда уже не было), и когда мы встречали ее в школе, мы всегда с ней здоровались и иногда разговаривали. Она была с нами приветлива и хорошо нас помнила.
Звали ее: Юлия Яковлевна Красовская, но она просила нас звать ее тетей Юлей, что мы и делали. Но дистанцию между собой и нами она сохраняла, и в группе (по крайней мере, внешне) ко всем относилась с одинаковым теплом и строгостью: любимчиков у нее не было. Я и сейчас сохраняю о ней самую благодарную память. Об единственной более поздней (в 1937-м году, кажется) встрече с нею я расскажу, когда буду писать о Вите Виноградове.
Кроме письма, чтения и арифметики, которые вела тетя Юля, в первых группах преподавали физкультуру, пение и рисование. Не позже четвертой группы началось и преподавание «труда».
Уроки физкультуры происходили в белом зале. Там между окнами в главный двор школы стояла шведская стенка (три другие стены зала были глухие). Имелся «козел» (позже и «кобыла»), брусья, и иногда ставился (не очень прочно) турник. Учитель физкультуры, Петр Кириллович, был человеком крепким и решительным. Почему-то он нас называл «ляльками». – Ляльки, строиться! — командовал он, или: — Ляльки, прыгать!
Мальчики и девочки (до самого седьмого класса) стояли в одном строю и занимались вместе. Я был довольно высоким и стоял по росту вторым или третьим от начала.
Учителя пения звали дядя Володя, но в четвертой группе он нам решительно заявил: «Теперь вы большие и должны звать меня Владимиром Петровичем». И после этого он категорически пресекал всякие попытки назвать его дядей Володей.
Пели мы тогда песни гражданской войны и старые песни революционеров, в частности: «Замучен тяжелой неволей», «Вихри враждебные веют над нами», «Смело, друзья, не теряйте бодрость в неравном бою. Родину мать вы спасайте, честь и свободу свою».
Потом следовал припев: «Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, — дело всегда отзовется на поколеньях живых».
Я помню еще один куплет (из трех): «Пусть нас по тюрьмам сажают, пусть нас пытают огнем, пусть в рудники нас ссылают: мы на все казни пойдем».
Эта песня считалась гимном народовольцев. Сейчас ее не поют и никогда не упоминают. Не упоминают и еще одной песни, которую мы пели на уроках пения. Я не все помню, но вот некоторые куплеты.
«По частым разрывам гремучих гранат
Отряд коммунаров сражался.
Под натиском белых, наемных солдат
В засаду жестоку попался.

Навстречу им вышел старик генерал:
Окончена злая охота.
Вы землю просили, — я землю вам дал,
Найдется для вас и работа.

Мы сами копали могилу свою,
Готова глубокая яма.
Пред нею стоим мы на самом краю.
Стреляйте вернее и прямо».
За точность слов не ручаюсь. Говорили, что текст этой песни написал Троцкий. Немудрено, что ее забыли.

<Вставка 1994 г. (с отдельного листка)>
К стр. 116 <тетради>. Примечание 1994 г. Как и следовало ожидать, память мне изменила. Нужно еще удивляться, что часть слов я запомнил, хотя прошло больше шестидесяти лет. В старых песенниках я нашел текст этой песни:
Расстрел коммунаров

«Под частым разрывом гремучих гранат
Отряд коммунаров сражался.
Под натиском белых наемных солдат
В засаду жестоку попался.
Навстречу к нам вышел старик-генерал:
Он суд объявил беспощадный,
И всех коммунистов он сам привлекал
К смертельной мучительной казни.
Мы сами копали могилу свою.
Готова глубокая яма.
Пред нею стоим мы на самом краю:
— «Стреляйте вернее и прямо».
В ответ усмехнулся палач-генерал:
«Спасибо за вашу работу.
Вы землю просили – я землю вам дал,
А волю на небе найдете».
— «Не смейся над нами, коварный старик,
Нам выпала тяжкая доля.
На выстрелы ваши ответит наш клик:
«Земля и свободная воля!…».
А вы, что стоите, сомкнувши ряды,
К убийству готовые братья, —
И пусть мы погибнем от вашей руки,
Но мы не пошлем вам проклятья.
Ты целься вернее, стреляй и не трусь,
Пусть кончится наша неволя.
Да здравствуй, свободная Советская Русь,
Да здравствуй, свободная воля!»

Очень неряшливый малограмотный текст. Например, разве можно сказать: «к смертельной…казни», как будто бывает несмертельная. Не лезет в строку и «Советская Русь». Но интересно, что обреченные коммунары призывают к «земле и свободной воле». Такое впечатление, что песня переделана из более старой, землевольческой или эсеровской.
Не верится, что это написал Троцкий, но когда я учился в начальных классах, это определенно говорили. Может быть, даже сам учитель пения. Я это твердо помню.
А странную песню: «Революция в Европе процветает хоть куда. Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…» я пока в песенниках отыскать не сумел, хотя мне помнится, что я этот текст давным-давно видел напечатанным. <конец вставки>

Кроме революционных, мы пели и очень странные тогдашние песни. Одна из них содержала такие слова:
— Революция в Европе
Процветает хоть куда.
И еще (в той же песне!)
Ах вы сени, мои сени,
Сени новые мои…
Уроки пения проходили также в белом зале: там стоял рояль. (Под музыку мы на физкультуре делали и гимнастику).
Учителя рисования я почти не помню. С самого раннего детства я уверился в том, что никаких способностей к рисованию у меня нет. И это подтверждалось и на уроках.
Между прочим, у нас в группе был один прирожденный художник. Его звали Вася Слепцов, он был якут с характерными чертами круглого лица. Но он отлично без акцента говорил по-русски. Он был сыном какого-то высокопоставленного работника Якутии и жил в общежитии в соседнем со школой доме.
Так вот Вася рисовал портреты, писал плакаты и объявления и вообще в этом отношении был знаменит на всю школу.
Потом он куда-то исчез. Мне кажется, что он доучился с нами только до четвертой группы.
Учитель труда на протяжении всех лет в школе был один и тот же высокий, усатый, молчаливый человек. Сначала мы учились переплетать книги, потом столярному делу: строгали рубанком и фуганком, пилили и т.д. Некоторое дело имели и со слесарными работами. (В начале седьмой группы у нас даже была месячная практика на заводе «Мельстрой», являвшимся нашим шефом. Там, кстати сказать, я впервые увидел вагранку и расплавленный металл.)
А в четвертой группе тетя Юля одно время учила нас шить (я шил трусики. Только не помню, дошил ли их до конца.)

3.
Я попытался вспомнить имена ребят, учившихся вместе со мной в начальной школе. И оказалось, что, хотя прошло столько лет, почти всех помню. Даже удивительно,
Насколько эти имена врезались в память. Я вспомнил имена 27-и человек (не считая меня), учившихся во 2-й и 3-й группах. Кое-кто добавился еще и в 4-й группе. Так как в группе было не более 35 человек (я примерно помню расположение столов и их число), то остается совсем немного. Я помню еще лица двух девочек, помню даже, где они сидели в 4-й группе, но имена их пока не вспомнил (кажется, фамилия одной из них была Симак или Симакова?). Но они никакой роли в жизни группы не играли и были мало заметны. Впрочем, может быть, я и их вспомню.
Поскольку одной из моих целей является упомянуть как можно больше встреченных мною людей, чтобы их имена хоть как-то, хоть в памяти моих потомков, которые, — я надеюсь, — когда-нибудь прочтут эти записки, — чтобы их имена не обратились вовсе в прах, я выпишу весь список нашей группы, как он мне вспомнился (включая и себя).
Список группы (на уровне 2-го и 3-го классов)

1. Андреев Миша
2. Быкин Воля
3. Вайнштейн Изик
4. Васильев Аркаша
5. Виноградов Витя
6. Войт Таня
7. Гиммер Лена
8. Донсков Леся
9. Иванова Аня
10. Иванова Ира
11. Карп Люся
12. Красовская Люба
13. Крумин Жора
14. Наджаров Сережа
15. Орлов Яша
16. Подлазов Володя
17. Самойлов Володя
18. Сикулер Марк
19. Славатинский Ундик
20. Слепцов Вася
21. Смирнов Юра
22. Сосновский Лева
23. Трунина Оля
24. Угланова Люда
25. Файнштейн Женя
26. Хоркорин Лева
27. Школьник Неля
28. Шульман Люба

И еще несколько девочек и мальчиков. Лева Сосновский и Марк Сикулер поступили к нам в школу только во 2-ю группу. А в четвертой группе к нам прибавились Саша Владимиров (перешел из другой школы), а также Боря Чапчаев, Юра Иванов и Миша Кабанов, оставшиеся на второй год. Юра Иванов был братом учившейся в нашей группе Ани Ивановой, он жил в одном доме с Лесей Донсковым, и поэтому я его знал и раньше: не раз мы все вместе и с Витей Виноградовым ходили из школы, так как их путь лежал мимо моего дома.
Во втором классе вначале появился еще один мальчик, Леша Макаров. Говорили: «это сын Ларисы Рейснер», кажется незадолго до этого умершей (или погибшей – я забыл). В то время я не знал, кто такая Лариса Рейснер, но понимал, что это какая-то важная дама. Жил Леша, как и Лева Сосновский, в 5-м доме, на улице Грановского. Но скоро выяснилось, что он старше нас и больше продвинут, и его перевели на класс старше. Между прочим, узнав позже биографию Ларисы Рейснер и некоторые ее писания, я удивляюсь, откуда у нее мог оказаться сын Леша Макаров, — но в самом факте не сомневаюсь.
Со всеми ребятами из нашей группы я, так или иначе, в то или иное время дружил. Большинство из них проучилось до конца школы, так что мы вместе провели семь или восемь лет. Поэтому немного расскажу о некоторых из них. О Воле Быкине я уже писал. Аркаша Васильев был веселый мальчик с какой-то неправильностью в зубах, возможно, они были просто редко расставлены. Запомнился лишь один эпизод, связанный с ним.
Обычно во время большой перемены, а она была очень большой, — целый час, — мы после обеда играли на школьном дворе, носились по нему, гонялись друг за другом и т.д. Всегда перед тем, как перемена начиналась (и к концу уроков) перед воротами школы усаживались укутанные в большие темные платки тетушки с глубокими корзинами. А когда ребята высыпали во двор, они снимали тряпки, прикрывавшие корзины, и там оказывались пластины из ирисок, отделенных друг от друга тонкими перемычками, так что легко можно было отламывать любое число ирисок. Стоили они (насколько помню) по копейке штука. Они так ярко блестели, что было распространено мнение, что старушки их облизывают перед тем, как принести для продажи. Но они выглядели так аппетитно, что многих и это не останавливало, и те, у кого были деньги, не могли устоять и их покупали.
Так вот однажды мы с моим закадычным другом Волей купили несколько ирисок. Мимо проходил Аркаша, и мы предложили ириску ему, но он отказался, уверяя, что не может их есть. Мы попробовали засунуть ему ириску в рот силой. Тогда он попытался убежать от нас. Мы погнались за ним и, в конце концов, поймали и засунули ему ириску в рот. Он, всячески изображая, как это ему противно, разжевал и проглотил ее. Игра продолжилась. Он опять убежал от нас, и мы в азарте опять догнали его, силой всунули ириску в рот, и он с отвращением ее сжевал. Хотя мы с Волей и понимали, что он притворяется, игра была интересней ирисок. И до конца перемены он успел съесть все наши ириски.
Дальнейшей судьбы Аркаши Васильева я не знаю. Никогда после школы его не встречал и ничего о нем не слышал.
Еще я помню, что жил он на Малой Спасской улице. И именно с ним связана у меня в памяти известная московская поговорка: «Катись колбаской по Малой Спасской».

Витя Виноградов
У него было продолговатое лицо, черные прямые волосы и очень славные карие улыбчивые глаза. Пока учились в школе, мы часто с ним и некоторыми другими ребятами ходили вместе из школы. Жил он в 4-м доме (где мы учились вначале в нулевке) в самой приемной Калинина. Его мать была в этой приемной уборщицей, и у них была там комната. Иногда ему случалось видеть и самого Калинина.
Некоторое время после школы я еще встречал его: иногда он заходил ко мне домой. Потом он куда-то исчез, и я, как водится, не придал этому никакого значения. Прошло несколько лет, и вдруг он опять зашел ко мне и предложил погулять.
Мы вышли на бульвар, и он рассказал, что был арестован и отбыл три года в лагере на Беломорско-Балтийском канале. Конечно, ему инкриминировали намерение убить Калинина. (Как похоже на историю с арестом Воли Быкина!).
Он заметно повзрослел, отпустил длинные волосы, лицо его огрубело. Мы стали часто гулять с ним и разговаривать. Помню, как мы обсуждали с ним книгу Анатоля Франса «Боги жаждут». Он все доказывал мне, что во всякой революции должен наступить момент, когда она начинает пожирать сама себя, что все те, кто делал революцию и многие другие должны быть уничтожены. Он был уже опытный, знающий человек, прошедший через тяжелейшие испытания. А я считал себя умным, а был еще несмышленышем и пытался спорить с ним.
Как-то он стал настойчиво звать меня сходить к тете Юле. Он так светло и благодарно о ней говорил, что было видно, насколько это посещение было ему нужно. Я, конечно, согласился: я ведь тоже очень любил и уважал ее. Витя узнал в справочном бюро ее адрес, мы купили конфет и пошли.
Тетя Юля жила в кирпичном четырехэтажном доме на Малой Бронной в коммунальной квартире. Мы поднялись на третий этаж, прочли на двери список жильцов и нужное число звонков и позвонили. Дверь открыла сама тетя Юля. Увидев нас, она сразу с изумлением воскликнула:
— Изик!
Мне стало немного неловко, что она первым узнала меня, хотя инициатором нашего визита был Витя. Но, к счастью, повернувшись к нему, она тоже сказала:
— Витя!
(Ведь он изменился куда больше, чем я). Прошло уже лет пять, как мы кончили школу, а с тех пор, как учились у нее, — и того больше. И мы стали взрослыми, так что даже удивительно, что она нас сразу узнала.
Мы прошли в ее комнату. Там оказались две ее сестры. И мы очень хорошо провели вечер, вспоминая школу, других ребят и всякие происшествия.
Это был последний раз, когда я видел тетю Юлю.
С Витей мы еще некоторое время продолжали встречаться. А потом опять он перестал ко мне заходить. В то время у меня появилось много забот и переживаний, — арестовали папу. И я потерял Витю из виду.
Больше я его не видел. Но, скорее всего, его раньше или позже опять арестовали: кто однажды попадал в эту мясорубку, редко вылезал из нее. Зверь крепко держал жертву в своих когтях.
Так или иначе, не сомневаюсь, что он погиб или в лагере, или на войне. Если бы он был жив, то непременно разыскал бы меня. Это был очень хороший, искренний, чистый человек. Мир его праху.

Лена Гиммер
Как я уже писал, она тоже жила в Метрополе и ходила в те же детские сады, что и я. Так что, я ее знал с трех лет. Мы с ней дружили, так что в наши четыре-пять лет нас дразнили «женихом и невестой». Она была очень приветлива, мягка и добра. В школе я с ней общался мало. Вообще в наше время редко кто из ребят дружил и играл с девчонками. Это считалось дурным тоном. Я не говорю, конечно, про общие игры, вроде салок и пряток, в которые мы часто играли на школьном дворе. Но, например, одни мальчики играли в «борьбу на конях».
Фамилия Гиммер мне в те времена ничего не говорила. Лишь много позже, уже после войны я узнал, что Гиммер – это настоящая фамилия известного меньшевика Суханова. Это имя было мне хорошо известно. Он сыграл очень большую (если не основную) роль в февральской революции и создании Петроградского совета. В самом начале тридцатых годов в Москве прошел большой процесс меньшевиков. Он вместе с процессом так называемой Крестьянской партии – уже после Шахтинского дела и процесса Промпартии был предшественником и предвестником трех знаменитых больших процессов большевиков в 1936-38 годах. Конечно, и процесс меньшевиков был фальсифицирован, как и остальные: обвиняемым приписывали несуществовавшие преступления и вынуждали давать ложные показания. Суханов был одним из главных обвиняемых на этом процессе и был приговорен то ли к расстрелу, то ли к большому сроку заключения. Во всяком случае, на белый свет он уже не вышел.
Не приходится сомневаться, что Лена была его дочерью. В школе она не доучилась и, кажется, в 6-й группе куда-то перевелась или переехала. Думаю, что в связи с арестом отца. Она была тихой девочкой, и окружающие ничего не знали. Так что ей пришлось столкнуться с звериным оскалом раньше меня (но не всех). Больше я ее не видел.

Леся Донсков
Я его помню довольно смутно, и если бы не одно известие, о котором я напишу ниже, не стал бы о нем отдельно писать. Помню, что это был веселый, озорной мальчишка, не страдавший чрезмерным прилежанием. Он жил в одном дворе с Юрой и Аней Ивановыми (даже в одном доме). Отец его работал в ЦК (как и отец Ивановых).
Как-то он позвал меня на юбилейный вечер пионерской организации ЦК: ей исполнилось пять лет. Вечер происходил в большом зале заседаний на третьем этаже Гума. (Тогда Гум как универсальный магазин не работал: в нем помещались разные учреждения. Впрочем, в нем был и один закрытый распределитель; об этом я как-нибудь скажу несколько слов в другой раз). Все было очень торжественно: ряды кресел, на эстраде длинный стол, покрытый красной скатертью, графин, умильные лица членов президиума. Так что мы были готовы отсидеть положенное время до заключительного концерта. Но одна вещь меня поразила: вдруг председатель объявил, что поступило приветствие от товарища Лазаря Моисеевича Кагановича.
Это, вероятно, был первый раз, когда я услышал это имя. И я был потрясен: какое право имеет какой-то Каганович поздравлять пионерский отряд ЦК? Были известны имена вождей, но среди них такого имени не было. Позже я узнал, что Каганович был тогда секретарем ЦК (недавним: дело происходило в 1927 или 1928 году). А позже он стал и членом Политбюро, третьим человеком в государстве.
С Лесей Донсковым связана одна неприятная, далеко не безобидная наша шалость. Леся, Юра Иванов и Витя Виноградов ежедневно проходили по нашей внутренней стороне Никитского бульвара. Над одним из подъездов крайнего дома, ближайшего к Арбатской площади (этот дом стоит и поныне), был карниз и на его борту надпись крупными буквами: «Зубной кабинет доктора Ароновича», и был указан номер телефона.
Ребята ходили, ходили мимо этого дома и всякий раз обсуждали вопрос об этом враче и его телефоне, номер которого они давно выучили наизусть. И вот, кого-то из них, скорее всего, Лесю, осенила идея: А что, если позвонить по этому телефону. Ведь никто не будет знать, кто звонит, и можно говорить что угодно.
А откуда звонить? – конечно, от меня: я ведь живу рядом.
Они поделились этой идеей со мной, я ее одобрил, и мы приступили к делу. Телефон стоял в папином кабинете. Днем дома никого, кроме Аннушки, не было, а она была далеко, — на кухне, — и ничего не могла услыхать. Мы через телефонистку соединились с телефоном врача, кто-то подошел к телефону. И первый, кто говорил по телефону (не помню кто), начал, — а что еще могут придумать десятилетние мальчишки, — начал браниться самыми безобразными, отборными взрослыми ругательствами (про которые взрослые привыкли думать, что дети их не знают). Там трубку, разумеется, повесили.
Мы сочли это своей победой и, поболтав и поиграв, разошлись. Если бы дело ограничилось одним разом, то было бы еще ничего. Но нам понравилось, и мы продолжали время от времени звонить и браниться. И в один из таких дней мы только-только успели положить трубку, как раздался звонок в дверь. Когда я ее отворил, в квартиру вошел человек лет пятидесяти в бархатной куртке. Он был разъярен, тем более, что захватил нас на месте преступления. Можно понять, как он отчаянно ругал нас и грозился все сообщить нашим родителям. Мы были перепуганы до смерти, и когда он ушел, ребята сразу пошли по домам.
В отношении меня он исполнил свое предупреждение. Когда вечером папа пришел домой, он уже все знал и сурово со мной поговорил. Мне было ужасно стыдно, так что я это запомнил на всю жизнь. Нечего и говорить, что больше мы Ароновичу не звонили.
Леся тоже не доучился в нашей школе до конца: перешел в какую-то другую. И я его больше не видел. Но в конце тридцатых годов до меня дошла неожиданная весть: Леся женился на Люде Углановой. По тем временам это был значительный, если не героический поступок. Хотя, скорее всего, и у самого Леси (как, наверно, и у Юры Иванова, — ведь их отцы работали в ЦК) родителей посадили. Нарушая естественный алфавитный порядок, я сразу перейду к Люде Углановой.

Люда Угланова
В детстве это была очень сильная девочка. Небольшая, некрасивая, черноволосая, она была безусловным центром девчачьей компании. Она могла справиться почти со всяким мальчиком из нашей группы. Ее побаивались, и все девочки искали у нее защиты, если кто-либо из ребят их преследовал. Мы нередко во дворе играли в разрывные цепи: каждая из двух команд бралась за руки, и по очереди нужно было, разбежавшись, прорвать, как таран, цепь противников; тогда тот, кому удавалось пробить цепь, забирал в свою команду одного из тех, чьи руки он разъединил, а тот, кому не удалось разбить, присоединялся к команде противников. Так вот силу Люды видно и из того, что ее очень редко удавалось и мальчишкам и девчонкам забрать в свою команду. (Не без «гордости» замечу, что и я был хорошим тараном). Жила Люда в 5-м доме Советов.
Люда была славной девочкой, но дело не в ней, а в ее отце. Это был очень видный партийный работник (конечно, старый большевик из рабочих). В наивысший период своего подъема он был первым секретарем Московского горкома партии и кандидатом в члены Политбюро ЦК.
Но в период борьбы с правым уклоном его «разоблачили». В сущности, он был четвертым по рангу человеком из «правых уклонистов». Всегда называли – Бухарин, Рыков, Томский (все они были членами Политбюро), а четвертым (чуть не сказал по аналогии «и примкнувшим к ним») был Угланов. Кстати сказать, для тех, кто этого не знает, Бухарин был редактором «Правды» и фактически главным идеологом партии, Рыков – председателем Совета Народных Комиссаров (т.е.правительства), а Томский – председателем ВЦСПС, тогда этот титул стоял высоко.
Все они кончили очень плохо. Томский застрелился в августе 1936 года во время процесса Каменева, Зиновьева и других (Первого Большого процесса), как только в стенограмме процесса, печатавшейся в газетах, в показаниях кого-то из обвиняемых было упомянуто его имя. Бухарин и Рыков были расстреляны в марте 1938 г. (по Третьему Большому процессу). Этот процесс часто так и называют «Бухаринским». Угланов же ни по одному из процессов не прошел, хотя имя его на «Бухаринском» процессе, кажется, упоминалось. Но, несомненно, и он был расстрелян, если не умер в тюрьме, не дожив до расстрела. Скорее всего, к моменту «Бухаринского» процесса он был уже мертв.
Угланов был очень известным человеком, и обычно детей «врагов народа» такого ранга тоже не щадили. Вот почему я был так удивлен и обрадован известием о том, что Леся Донсков и Люда Угланова поженились.
После школы я Люду не видел и дальнейшей судьбы ее не знаю. Я много раз обдумывал (вплоть до последнего времени), как бы повидать Люду. В Москве ее ни под фамилией Угланова, ни под фамилией Донскова нет: я как-то справлялся в справочном бюро. А как еще можно найти человека?
Во всяком случае, в моей памяти она сохраняется, как очень самостоятельная, умная и сильная, очень хорошая и благородная (ведь она защищала всех девчонок) девочка.

Жора Крумин
О нем я тоже могу сказать лишь очень мало, хотя проучился с ним до конца школы. Он был латыш, светловолосый с некоторой рыжинкой. По-русски он, впрочем, говорил безукоризненно без всякого акцента. Очень хороший, славный товарищ. Участник всех игр и проделок. Дальнейшей судьбы его я не знаю.
Но я решил написать о нем отдельно потому, что раз или два был у него дома, а жил он в крайнем доме по Малой Никитской у пересечения ее с Большой Садовой. Его квартира была на разных уровнях; в середине ее были еще какие-то лесенки.
А дом этот позже стал очень известен, как «Дом Берия». Это был особняк довольно необычного вида. Когда его занял Берия, у двора построили высокую каменную, сплошную ограду (раньше двор и, кажется, маленький садик были открыты) и выкрасили все строение в зловещий, серый цвет, так что и проходить мимо этого дома стало страшно.
Как поступил Берия с жильцами этого дома, когда туда вселился, можно только догадываться. Вряд ли им предоставили квартиры в Москве (я имею в виду – на поверхности земли). А Жорин отец был к тому же ответственный работник. Если он не работал в Чека (где было много латышей) и не дожил до возвращения в Латвию (в 1940-м году), то, наверно, он разделил общую судьбу отцов многих моих товарищей по школе.

Юра Смирнов
Его отец, В. Смирнов, был очень известным старым большевиком. Он вместе с Сапроновым возглавил одну из оппозиций, так называемую группу «демократического централизма» еще в начале двадцатых годов, при Ленине.
Юра жил в Кремле. Я у него часто бывал. Тогда Кремль был закрыт, его строго охраняли, и проходить в него можно было только по пропускам. Но поскольку Юра жил в Кремле, эти пропуска нам, его товарищам, выдавали. Проходить надо было через Троицкие ворота Кремля, а бюро пропусков было в Кутафьей башне. Сначала Юра жил в доме направо от Троицкой башни. Их дом примыкал к Оружейной палате. У них было, кажется, две комнаты в длинном коридоре. Потом Юрина семья переехала в дом поближе к Спасской башне. Это был обычный дом, не дворец, и у них была обыкновенная квартира.
У Юры бывали (необычные) заграничные игрушки. В частности, я помню волчок, разгоняемый шнурком, и когда он разгонялся, он взлетал, летая по комнате и громко «пел».
Именно тогда, бывая у Юры, я достаточно походил с ним по Кремлю, лазил в царь-колокол, рассматривал царь-пушку и весь ряд пушек.
Отец Юры, само собой разумеется, стал в свое время «врагом народа» и был ликвидирован. А Юра уцелел. Странным образом оказалось, что он живет теперь в одном подъезде с Володей Гецовым, — еще одним моим школьным товарищем, поступившим к нам в школу в 6-й класс. И, когда в свое время, — лет 15 назад, — я повидал Володю, возникла идея встретиться с Юрой. Юра тоже этого хотел, но Володя поленился эту встречу организовать, а я не был настойчив. А уже много лет я не разговаривал и с Володей.
Между прочим, в высоких сферах партии в 20-е годы было три Смирнова: В. Смирнов, — отец Юры, А.П. Смирнов, одно время, кажется, бывший наркомом внутренних дел (это тогда было вовсе не ГПУ) и, самый известный, И.Н. Смирнов. Этот последний, Иван Никитич Смирнов, был то ли начальником штаба, то ли комиссаром армии, разгромившей Колчака и занявшей Сибирь. В начале 30-х годов он работал в Ленинграде и был расстрелян в августе 1936 г. по процессу Каменева-Зиновьева. А.П. Смирнов также был ликвидирован. Одним словом все три Смирнова кончили плохо.
< Вставка (с отдельного листка)>
Пишу позже – в феврале 1985 г.:
В большой книге Коэна «Бухарин» упоминаются трое из родителей моих соучеников: 1) Как и следовало ожидать, Н. Угланов (есть даже его портрет). Его роль была так велика, что по предположению автора именно он должен был стать генеральным секретарем ЦК, если бы Бухарину и другим удалось сместить Сталина. 2) Владимир Смирнов (отец Юры). Оказывается, он был заместителем председателя ВСНХ (когда председателем, — до Дзержинского, — был Осинский) Он пострадал раньше Бухарина и других. В книге Коэна он упоминается много раз, и мне даже кажется, что автор его роль преувеличивает (в ущерб другим Смирновым). 3) И, наконец, в книге упомянуто и имя некоего Крумина, яростного сталиниста, ставшего вместо Бухарина редактором «Правды», когда тот был смещен с этого поста. Вероятно, это – отец Жоры. Но насколько Коэну можно верить, — другой вопрос. <конец вставки>

Володя Самойлов
Я хорошо помню его облик в детстве: неуклюжий, большеголовый мальчик. Учился он средне, и вообще ничем не выделялся, разве что тем, что во втором классе опростоволосился: не попросил у тети Юли разрешения выйти, и под его стулом к изумлению и смеху ребят оказалась большая лужа. Не был он особенно заметен в играх и шалостях: обыкновенный, заурядный мальчик. И пишу о нем я из-за его отца.
Его отец, Федор Самойлов, занимал какой-то незначительный пост. Но в свое время, до революции, он был известен: он был одним из пяти большевистских депутатов 4-й государственной думы (на самом деле шести: — Малиновский, Бадаев, Муранов, Самойлов, Шагов, Петровский, — но Малиновский оказался провокатором, и его теперь не упоминают, хотя он и был в этой фракции главным – ездил к Ленину и т.д.). Когда началась первая мировая война, они проголосовали против военных кредитов и были арестованы. На шумном их процессе главную роль играл приехавший руководить ими Каменев, которого и арестовали вместе с ними. Все они были приговорены к ссылке в Сибирь.
Жизнь Володи сложилась, несомненно, вполне благополучно. Лева Лобков говорил мне в шестидесятые годы, что по слухам Володя работает профессором в МЭИ. Не исключено, что это правда. Больше я его не видел и о нем не слышал.
Но вот его отец еще при Сталине написал заведомо лживые воспоминания. Он уверял, что работой большевистской фракции 4-й Думы руководил Сталин (как и написано в знаменитом «Кратком курсе истории ВКП(б)»). Между тем даже простое сопоставление дат показывает, что Сталин мог встречаться с фракцией не более одного месяца, и значит, скорее всего, если даже и видел членов фракции, то не более одного или двух раз. Какое уж тут руководство? Да и кто такой был тогда Сталин, кто о нем знал? А депутаты думы были известными на всю страну людьми.
Кроме того, году в 56-м, на одном из вечеров, посвященных какой-то годовщине, в актовом зале МГУ выступил Григорий Иванович Петровский (не путать с бывшим ректором МГУ И.Г. Петровским). Я был на этом вечере, и меня поразило, с какой ненавистью и пафосом он говорил о Сталине:
— Сегодня на нашей большевистской улице праздник! –
Сказал он и потом рассказал о том, что в «Кратком курсе» и в других местах написано, что в Сибири, кажется в 15-м или 16-м году, состоялось совещание сосланных депутатов Государственной Думы вместе с другими ссыльными большевиками. И сказано, что этим совещанием «руководил товарищ Сталин».
— Я присутствовал на этом совещании, — сказал Петровский. – Там был и Сталин, но он сидел в заднем ряду и за все время ни разу и рта не раскрыл.
Я от себя прибавлю, что, наверно, председательствовал на этом совещании как раз Каменев, но в 1956 г., как и сейчас, этого сказать было нельзя: имя его под запретом. Немного отвлекусь и скажу несколько слов о другом. Известно, что первыми видными большевиками, появившимися в Петрограде после Февральской революции, были Каменев и Сталин. Каменев сразу стал редактором возобновленной «Правды» и до приезда Ленина руководил большевиками. Именно к нему еще из Швейцарии обратился Ленин (через шведских товарищей).
— Передайте Каменеву, — писал Ленин, — что на нем лежит всемирная историческая ответственность.
Каменев и Сталин действовали тогда совместно и дружно. Но приехал Ленин и взял все в свои руки, уличив их в ошибках. Но стоит сейчас напомнить, что в свое время Сталин с помощью Каменева и Зиновьева отстранил от власти Троцкого и, когда наступил подходящий момент, всех их уничтожил.
Но вернусь к отцу Володи Самойлова. За счет примерного поведения и фальсификации истории он обеспечил себе спокойное существование и закончил жизнь директором Музея Революции или кем-то в этом роде.

Марк Сикулер
Он поступил к нам сразу во вторую группу. Был он тогда маленький (самый маленький в классе) с черными глазами и очень черными волосами. В сущности, он был очень симпатичный мальчик, но дети жестоки и не прощают слабым то, что они слабы. Поэтому его всякий норовил ущипнуть, или щелкнуть, или пригнуть к земле. Но он не плакал. И прозвище у него было не слишком благозвучное, составленное из первых букв его фамилии. Кстати сказать, дома его звали Мотей, и это ему очень не нравилось. Марком его стали звать только, когда ему исполнилось лет двадцать, а до тех пор все звали его по прозвищу, и он привык и откликался.
В начальных группах он был тих и мало заметен, но к шестой группе вытянулся, догнал по росту всех остальных и стал полноправным членом группы. Я с ним подружился, и мы с ним часто разговаривали. Один раз, не помню, по какой причине, он даже переночевал у нас.
Его мать была старым большевиком, а отец, работавший бухгалтером, был глубоко погружен в изучение и толкование Торы и Талмуда. И по-видимому, такая разница взглядов, убеждений и занятий нисколько им не мешала. Жили они в одном из Бабьегородских переулков.
Однажды в седьмой группе шли мы с Марком домой. Когда мы подошли по Малой Никитской к Никитским воротам, мимо нас проехала какая-то легковая машина. И Марк, державший руку в кармане, неожиданно вытащил ее и бросил копейку в машину. Машина остановилась, оттуда выскочили пассажиры и стали кричать, что довольно большая вмятина в борту машины сделана этой копейкой (чего быть, конечно, не могло).
Мы бросились бежать в разные стороны: Марк к трамвайной линии, а я к Тверскому бульвару. За нами погнались. Марк успел вскочить в проходящий мимо трамвай, и его сняли с него у Кудринской площади (ныне площадь Восстания) и отвели в отделение милиции и продержали там всю ночь.
Меня же поймали у бульвара, и два милиционера, крепко держа за обе руки, отвели в отделение милиции на Тверском бульваре (вход с переулка). Там меня расспросили и привели в общую комнату (так сказать, предварительного заключения). Моими соседями были какие-то пьяные, проститутки и прочие, — всего человек десять. Там меня держали до четырех часов утра. Только в это время дежурный позвонил к нам, и папа объяснил им, что я действительно его сын и попросил отпустить меня. Меня отпустили без наказания, но с назиданиями, и я явился домой только под утро. Папа поверил мне, что я не был виноват, и обрадованный тем, что я нашелся (а они все очень беспокоились), даже не упрекал меня.
На этом я пока остановлюсь. Позже я еще напишу о Марке.

Лева Сосновский
Он тоже стал учиться у нас только со второй группы. Ясно помню, как я впервые его увидел в новом для нас классе – см. 2 на схеме стр. 100 <в тетради 01>. У него было узкое лицо, один глаз не мог полностью открываться: в результате какой-то травмы веко было всегда немного опущено. Он сидел за первым столом, ближайшим к двери. Его вид и поведение вначале были очень агрессивными: он, видимо, хотел показать, что хотя он и новичок, его не испугаешь, а скорее другие должны его бояться.
Он жил в 5-м доме Советов на улице Грановского. Его отец (лишь позже я узнал, что это был его отчим) был старым членом партии и известным журналистом. Кроме того, он был членом ВЦИК (т.е. тогдашнего «Верховного Совета»), а может быть, даже президиума ВЦИК. Во всяком случае, на «Памятнике Свободы», воздвигнутом вскоре после революции на площади перед зданием Моссовета, стояла среди других и его подпись под Конституцией РСФСР, т.е. первой Советской Конституцией. Этот памятник имел вид металлической четырехгранной пирамиды, поставленной на каменный цоколь. На бортах пирамиды был выгравирован полный текст конституции, и стояли подписи. Позднее этот памятник был снят, вероятнее всего именно из-за подписей, и на его месте был поставлен невыразительный памятник Юрию Долгорукому, указывающему своей долгой рукой на Моссовет.
Лева всегда был очень активен, много говорил, привлекал к себе ребят. Но вначале он не был особенно физически крепким. Он был на год старше меня и основной массы наших согруппников. Не думаю, что он доставлял большое удовольствие тете Юле, потому что склонен был иногда высказывать дерзости, задираться.
Его отец примкнул к троцкистской оппозиции (хотя раньше был ортодоксальным большевиком). Он еще с дореволюционного времени был близким другом Свердлова (а также Демьяна Бедного). На 15-м съезде партии его вместе с другими членами объединенной оппозиции: Троцким, Зиновьевым, Каменевым, И.Н.Смирновым и многими другими исключили из партии. Это было в декабре 1927 г., когда мы учились в третьей группе.
Между прочим, Троцкий какое-то время тоже жил в 5-м доме, и Лева всю жизнь гордился (в разговорах со мной, конечно, широко он этого не говорил), что когда-то сидел на коленях у Троцкого.
Лева доучился до конца третьего класса, а потом исчез. Я тогда был слишком мал, чтобы понимать причину этого. Но примерно в конце сентября 1930 г. он появился вновь. Я в шестой группе оказался председателем совета пионерского отряда (всех трех шестых групп) и на первых уроках был вызван на какое-то заседание (эта глупость бывала и тогда). И помню, как я вхожу в класс на 3-м уроке и вдруг вижу, что за столом, где я сидел с Сашей Владимировым и, кажется, еще кем-то, сидит Лева. Он встретил меня чрезвычайно приветливо, как лучшего друга.
Выяснилось, что два с лишним года он прожил в Барнауле, куда выслали всю семью. Потом отца забрали, и он сидел в тюрьме (так он и сидел до 1934 г.). А Левиной матери с тремя сыновьями разрешили вернуться в Москву. Лева был старшим, затем шел Володя, который был года на четыре моложе Левы, а самым младшим был Андрей. Теперь они получили квартиру из двух комнат на первом этаже дома на Новинском бульваре близко от Кудринской площади. Ныне бульвара нет, высокие деревья выкорчевали, и вместо бульвара появилась улица Чайковского.
Не исключено, что раньше именно в этом доме жил Шаляпин. Во всяком случае, квартира Шаляпина находилась где-то в тех местах. Я не раз бывал у Левы, знал его мать и братьев и живо представляю эти две комнатки, некоторые окна которых выходили в очень узкий проход между домами.
Лева окреп, хвалился своей силой и брался побороть одновременно двух ребят средней силы – Жору Крумина и Сережу Наджарова, но они побоялись, да и не захотели терять престиж. Лева и теперь был очень активен, привлекая к себе ребят из младших классов. К другому нашему товарищу, Вале Постышеву, он относился неприязненно, а Саша Владимиров (о них обоих я еще напишу) Леву не любил. Лева стал в седьмом классе председателем совета пионерской базы (теперь вместо «база» говорят «дружина») и между ним и Валей, ставшим к тому времени секретарем комсомольской ячейки, происходила своего рода борьба. Я дружил и с тем и с другим, но больше всего с Сашей.
Лева рассказал мне (возможно, позже), что в Барнауле без отца они бедствовали. После возвращения в Москву они одно время жили в «Красном боре» (случайно оказалось, что у них и у нас были дачи в этом поселке. О «Красном боре» я еще буду довольно много писать). Так вот, он рассказал такой эпизод. У его матери было так мало денег, что она не могла ему давать деньги на билеты на проезд до Москвы (от Москвы до «Отдыха» 38 километров). И вот как-то Лева ехал с матерью вдвоем в Москву. Он – без билета. Входят контролеры и подходят к ним.
— Ваш билет! —
обращаются они к Леве. Он растерялся и , повернувшись к матери, спросил:
— Мама, где мой билет?
— Какая я тебе мама! –
резко ответила мать, и контролеры увели Леву. Но поскольку денег у него не было, и он был всего-навсего мальчишкой, его в конце концов отпустили.
Как-то в седьмом классе в школе был праздничный вечер, и на нем устроили аттракционы. Один из них, весьма стандартный, состоял в следующем: на доску с вбитыми в нее шипами надо было набрасывать кольца, и каждому шипу соответствовал какой-то выигрыш. Мне удалось набросить кольцо, и я выиграл «Историю ВКП(б)» Емельяна Ярославского – самый распространенный учебник истории партии до «Краткого курса» (вторым был учебник Н.Н.Попова).
Помню, как после вечера Лева провожал меня домой, с увлечением обсуждая, как мы с ним вдвоем будем изучать историю партии по Ярославскому. Кстати сказать, этот учебник, насколько я помню, хотя в этом отношении и не достигал высоты и наглости «Краткого курса», но был лживым и историю фальсифицировал. Сам же Ярославский был одним из гнуснейших деятелей той эпохи.
Не помню, изучали ли мы с Левой Ярославского, но очень хорошо помню, как мы с ним у них дома начали изучать «Капитал» Маркса. Я регулярно раз в неделю приходил к ним, и мы сидели и разбирали текст. Но когда это было – не помню. Может быть, когда я уже учился в ФЗУ? Слишком далеко мы не продвинулись.
А когда я поступил на рабфак, Лева предложил мне вместе учиться английскому (до того мы изучали только немецкий). Он тогда, кажется, учился в техникуме и вместе с одним своим товарищем по техникуму нашел учителя. И вот мы втроем начали заниматься. Занятия происходили в квартире Левиного приятеля в каком-то из переулков слева от Большой Пироговской улицы, если идти от Зубовской площади. Хотя уроки стоили нам недорого, раздобывать деньги мне было очень трудно: занимался я тайно, никому об этом не рассказывая, а я не получал стипендии и не зарабатывал ни копейки. Состоялось уроков десять: Лева и особенно его приятель были загружены занятиями в техникуме и домашние задания часто не выполняли, а денежные затруднения были у всех троих. Так что от уроков пришлось отказаться. Это была моя первая попытка изучать английский.
В январе-феврале 1934 года состоялся «исторический» 17-й съезд партии. Это был так называемый «Съезд победителей». Как известно, в последующие годы почти все делегаты этого съезда были репрессированы. Но тогда казалось, что достигнуто полное и подлинное единство партии. И оппозиционеры стали признавать свои ошибки. (Каменев и Зиновьев сделала это несколько раньше). После съезда в «Правде» было напечатано и покаянное письмо Левиного отца, Сосновского. Он был возвращен в Москву, стал работать в «Известиях», редактором которых к тому времени стал Бухарин. Получил Левин отец и квартиру в новом доме на Новослободской на той же стороне, где и Бутырская тюрьма.
Я там бывал: меня попросили заниматься математикой с младшим Левиным братом, Андреем (он учился в пятом или шестом классе и отставал). Потом мои уроки почему-то оборвались, а еще через какое-то время были арестованы Левин отец и мать (как и мой отец). И мы потеряли связь друг с другом. Вновь мы встретились в 1955 году, но об этом я расскажу позже.
__________

Конечно, за долгие школьные годы я общался со всеми ребятами из нашей группы. Очень славным и близким к нам с Волей был Лева Хорхорин. Между прочим, у него был очень хороший голос, он прекрасно пел. Ундик Славатинский (возможно, он был поляком; полного имени его я никогда не знал, вероятно, это уменьшительное от Сигизмунд) был очень тихим, аккуратным, скромным, симпатичным мальчиком. Кстати сказать, его бабушка выдавала кремлевские пайки, которые среди других получали и мы. Не раз я ходил за пайком в «Экономку», так назывался тогда дом и магазин на Воздвиженке, где теперь помещается «Военторг». Экономка – это, кажется, сокращение от «Военное экономическое общество». А перед этим пайки выдавали в доме на Манежной улице против Александровского сада, ближайшем к Манежу.
Володя Подлазов, как и Юра Смирнов, жил первые годы в Кремле: его отец работал там кем-то в хозяйственной части. Потом всех жителей Кремля (кроме избранных, а может быть, одного только Сталина) переселили в красные кирпичные дома на Большой Серпуховской улице около ее пересечения с Арсентьевским переулком (ныне улица Павла Андреева). Одно время я с Володей дружил. Сережа Наджаров, в сущности тоже хороший мальчик, был трепачом, любил прихвастнуть, особенно в старших классах. Далеки от меня были Миша Андреев и Яша Орлов. Женя Файнштейн, сначала очень удививший меня схожестью наших фамилий, дружил в первых группах с Людой Углановой, а в старших – с Галей Ослоновской Подлинной красавицей была Люся Карп, не берусь, впрочем, описывать ее внешность. Среди остальных девочек назову лишь Любу Красовскую, которая была вместе со мной еще в детском саду. Очень была славная, мягкая, добрая девочка. Она была только однофамилицей, а не родственницей тети Юли.

4.
Огромный двор нашей школы схематически изображен на следующей странице 176 <в тетради 01>. Фактически было три двора: главный и соединенные с ним арками два меньших, которые я условно называю «левый двор» и «правый двор». Когда школу занял Комитет по делам печати РСФСР, арки заложили кирпичами. В правом дворе была еще тополиная аллея, а к школе примыкала мастерская (бывшая конюшня), где мы занимались «трудом». Замыкали оба двора трехэтажные дома, выходившие другой
<на странице 175 тетради 01 зачеркнуто начало рисунка и написано: «Не получилось, потому что плохо вижу и с трудом провожу линию по черте»>

Рис. 09 (стр. 176 в тетр. 01)

стороной на Гранатный переулок. Позади школы был сад, стена которого с воротами, всегда закрытыми, выходила на Гранатный переулок (ныне улица Щусева).
С двух сторон от главного двора стояли четыре двухэтажных флигеля. Между левыми двумя и правыми двумя было по узенькому дворику, или проезду. Флигели к школе отношения не имели. Когда арки (много позже) замуровали, то жильцы домов стали выходить на Малую Никитскую этими узкими двориками.
У стены школы, выходящей в левый двор, находилась железная и крепкая пожарная лестница, доходящая до крыши школы. Мы не раз по ней лазили, хотя это было строго запрещено.
В подвале школы как раз за этой лестницей и под белым залом помещалась школьная столовая. В ней на протяжении всей учебы в школе мы обедали во время большой перемены.
Чаще всего, выходя после обеда из столовой, ребята из нашей группы толпились у пожарной лестницы, а потом разбредались и развлекались кто как хотел. В первых классах мы обычно играли с Волей Быкиным и еще с кем-нибудь. Одно время с нами ежедневно играли и бегали Саня и его товарищи, в частности, Воля Теумин, учившийся с ним в одном классе. О Теуминых (обычно произносилось просто «Тюмины») я в свое время еще напишу.
Иногда, когда мы стояли у пожарной лестницы, между какими-нибудь двумя ребятами возникал спор: кто из них сильнее. Тогда все обычно шли в подворотню дома в левом дворе, выходящую на Гранатный переулок. И там происходила драка между спорщиками, выяснявшая отношения. Тогда говорили не «драться», а «стыкаться» (от слова «стычка»).
Я был сильным и долгое время мог побороть любого из нашей группы кроме Васи Слепцова, который был в стороне. Но другое дело – драка. В третьей группе произошла историческая драка между мной и Мишей Андреевым. Он первым же ударом кулака попал мне в глаз и, утратив (временно) такой важный орган, я вскоре потерпел поражение. Было обидно, потому что я знал, что сильнее Миши, да он вдобавок вообще был мне неприятен, но ничего не поделаешь. Помню, как после драки мы долго ходили с Левой Хорхориным (Воли в тот день не было в школе) и строили планы мести. Но вскоре все это отошло на задний план. А в четвертой группе появился бесспорный силач, Саша Владимиров, и стал моим лучшим другом.
Двор был центром, вокруг которого вертелась наша жизнь вне занятий. В начальных классах мы собирались там по праздникам, 1-го мая и 7-го ноября во второй половине дня и ждали. Иногда ждать приходилось долго. Но, наконец, во двор въезжало несколько грузовиков с обтянутыми кумачом бортами, в кузове которых были расставлены скамейки. Мы забирались туда, и машины объезжали главные улицы и площади Москвы, чтобы показать нам иллюминацию. После часа или полутора часов езды мы возвращались во двор и оставались там поиграть. Между прочим, теперь такая езда категорически запрещена правилами уличного движения.
Зимой во дворе строили высокую ледяную горку. Обычно катались не на санках, а на каком-нибудь куске картона или фанерке. А еще чаще катались стоя, цепляясь друг за друга человека по три, по четыре и больше (кстати сказать, великовозрастные ребята не мешали младшим кататься и к горке не лезли). Один раз, когда мы учились в 3-й группе, мы ехали такой цепью. Я был первым, и вот мы наткнулись на какой-то предмет, и все полетели. Я обо что-то ударился щекой, а остальные ребята повалились на меня. Когда встали, выяснилось, что у меня справа от носа большая рана и сильно течет кровь. Приложив платок к щеке, я в сопровождении ребят отправился в Кремлевскую поликлинику, к которой папа и мы с Саней были прикреплены. Она помещалась на углу Воздвиженки (ныне Калининский проспект) и улицы Грановского (когда-то Шереметьевский переулок) и вход был как раз с угла. Хирург обработал рану и наложил швы. От этого происшествия у меня остался шрам на щеке, который можно разглядеть и сейчас.
Много позже, когда мы были в шестом классе (теперь, как иногда и раньше, вместо «группа» буду писать «класс»: так всем привычней), нас охватила лихорадка игры в «расшибалочку». Все ребята постепенно раздобыли медные пятаки царской чеканки, иногда очень древние, и все перемены и после занятий сражались на правом дворе вблизи арки. До сих пор со стыдом вспоминаю охвативший меня, как и всех, азарт.

5.
На главном дворе у входа в здание школы была сделана очень дорогая для меня фотография нашей группы (мы были тогда в 3-м классе). Это – единственный сохранившийся документ того времени. Дело происходит зимой, и потому мы в пальто и шапках.
<на стр.183-184 тетради 01 зачеркнуты строки: Сейчас ее нет перед моими глазами (я пишу в клинике 1-го Мединститута, где «лежу» уже почти месяц), и потому я не могу восстановить все детали, но вспоминаю всех ребят из нашей группы, на ней запечатленных, и даже кто где сидит или стоит.>

В центре сидит тетя Юля, а вокруг нее – несколько наших вожатых. Старшие – Гриша и Аня Добжик и младшие Вера Свердлова, Ната Ефремова, Тамара Гамбарова и (?) Фролова. Кстати сказать, Вера была дочерью Я.М.Свердлова. Ее старший брат, Андрей, тоже учился в нашей школе, но существенно раньше – лет на 6 или 5 старше меня. О его гнусном жизненном пути я, быть может, еще напишу. Но, впрочем, что мне до него за дело: я его не знал.
Таким образом, из школьных времен сохранилось четыре фотографии: мои в нулевом классе и в третьем, общая (я в первом классе, Саня – в третьем; к сожалению, она мала для такого количества ребят, и потому разглядеть нас с Саней нелегко) и Санина в седьмом классе – в школьном саду. <зачеркнуто: Две из этих фотографий находятся у меня и две – у Танички.>
(Все-таки отвлекусь и скажу несколько слов об Андрее Свердлове. Он женился на Нине Подвойской, учившейся на класс старше меня в нашей школе, дочери члена Военно-Революционного Комитета Петроградского Совета во время Октября и потому – одного из участников восстания в Петрограде. Позже он изолгался о том, как происходило восстание, и кто были его руководители, возвеличивая Сталина, и в некоторых статьях и книгах был представлен чуть ли не как главный деятель восстания, что абсолютно не соответствует тому, что было. Больше того, он даже приобрел репутацию правдолюбца и непреклонного революционера, хотя его роль и до революции и позже была ничтожна. Во времена, когда я учился в школе, он был начальником Всевобуча (т.е. что-то вроде гражданской обороны) и несколько раз приходил в школу и проводил нравоучительные беседы. Ходил он в военной одежде цвета хаки, но без знаков в петлицах. Мне он и тогда казался самовлюбленным и противным. А не так давно в серии «Пламенные революционеры» вышла даже повесть о нем.
Но любопытно, что Л.А.Тумаркин, о котором в своем месте я собираюсь рассказать, был знаком и даже дружил с семьей Подвойских долгие годы и превозносил Н.Подвойского и едва ли не восхищался семьей А. Свердлова и Н. Подвойской.
Я никого из них лично не знал, но достаточно слышал. В 1935 г. Андрея Свердлова арестовали вместе с группой молодых людей, в числе которых был и Додик Азбель, который в те годы, если не формально, то по существу, был моим старшим братом, и о котором я еще, насколько сумею, подробно расскажу. Всех из этой группы приговорили к разным срокам, и мало кто вышел живым. Правда, как раз Додик, отсидев 14 лет и много лет отбыв в ссылке, все-таки уцелел.
Я сказал всех, но это не совсем так: всех, кроме Андрея Свердлова. Его вызвал к себе Сталин и предложил быть начальником охраны правительства. И он стал генералом НКВД, начальником Главного Управления Охраны (т.е. «охранки») и процветал, когда его товарищи гнили и погибали в лагерях.
Говорят, что когда-то его опять сажали и выпустили, и, в конце концов, он стал старшим научным сотрудником Института марксизма-ленинизма и умер в почете и благополучии.
Лева Сосновский хорошо знал Андрея: ведь его отец (отчим) был другом Я.М.Свердлова. Но когда в нужде он попытался обратиться к Андрею за помощью, тот ему отказал, хотя и занимал тогда высокое положение.
В сущности, это все, что я знаю, но я испытываю к этой персоне жгучую ненависть. Что же касается его младшей сестры, Веры, нашей вожатой, то это была спокойная, миловидная девочка, и больше ничего о ней не скажешь.)
Я упомянул наших вожатых. На фотографии мы уже пионеры: нас всем классом приняли в пионеры в мае 1927 г., т.е. через пять лет после создания Пионерской организации. Торжественное обещание мы давали в клубе Рыкова, на сцене. И помню, что я очень гордился, став пионером. У нас в школе было два пионерских отряда: Второй (всего второй в СССР!) для старшеклассников и 152-й для младших. Вместе они составляли «базу». Я, естественно, стал членом 152-го.
Клуб же Рыкова, как я уже говорил, помещавшийся в Метрополе (ему принадлежал и теперешний и дореволюционный зал ресторана) и был для нас чуть ли не родным домом. Мы там часто бывали на вечерах и утренниках и т.д.

<конец тетради 01>