Вспоминаю И Всматриваюсь. Тетрадь 8

<Тетрадь 08 (стр. 1331 — 1520>

Вспоминаю И Всматриваюсь. Тетрадь 7

Исаак Аронович Вайнштейн

   (3 марта 1917 – 6 февраля 2008)

Вспоминаю и всматриваюсь

 

 

Глава 11

 

1.

Осенью 1937 года мы присоединились к «3-му гражданскому» курсу: второй раз стали учиться на 3-м курсе. Наши «невоенные» товарищи приступили к занятиям с 1-го сентября, а мы, после двухмесячных каникул, только 1-го октября, так что у них лекции и упражнения были уже в разгаре. Группы до зимы не переформировывались, так что на лекции мы ходили вместе, а на все остальное – врозь. Но, во всяком случае, военные занятия прекратились.

И лекторы у нас стали новые – те, что читали «гражданским». Например, курс «Дифференциальных уравнений» заканчивал не Петровский, а В.В. (Вячеслав Васильевич) Степанов, позже ставший директором НИИ математики МГУ (было до переезда в Новое здание такое). Это был очень нервный, невысокий, плотный мужчина. Говорили, что он выпивает. Но позже, когда я его немного лучше узнал, и мне про него рассказывали хорошо его знавшие люди, выяснилось, что это было сочинено злопыхателями. Был он человеком очень знающим, многое понимающим и добрым. А насколько он был возбудим, видно, например, из того, что как-то, возмутившись беспрерывным шумом на лекции, он вспылил, покраснел и, с силой швырнув тряпку, выбежал из аудитории, крикнув, что больше он читать нам не будет. Конечно, минут через 10, успокоившись, он вернулся и продолжал лекцию.

Незадолго перед тем был опубликован его учебник Диф. уравнений, точно соответствовавший читаемому им курсу, так что готовиться к экзамену нам было просто.

А теоретическую механику нам читал А.И.Некрасов, известный профессор механики. Его имя мне было знакомо уже потому, что он перевел с французского первые два тома популярнейшего и очень серьезного курса математики Гурса.

Это был чрезвычайно интеллигентный, очень хорошо владеющий словом, тихий человек. Меня, между прочим, поразило, что букву С (константу) он произносил на французский лад: «Сэ», вместо обычного «Цэ».

В середине семестра он неожиданно исчез, и прошел слух, что его посадили. Через несколько десятков лет, прочитав (в самиздате) повесть «Туполевская шарага», я узнал, что Некрасов был арестован вместе с Туполевым и его сотрудниками и находился вместе с ними в их шараге много лет.

Любопытно, что долголетний зам. декана мехмата по хозяйственной части, Зыков, — как он сам рассказал мне, — был в свое время одним из охранников в этой шараге и был приставлен как раз к Некрасову. Видимо, после освобождения Некрасов и рекомендовал Зыкова на должность замдекана. Тогда деканом факультета был В.В. (Владимир Васильевич) Голубев, хороший знакомый Некрасова.

Некрасов опять стал работать на факультете. Я несколько раз видел его в Новом здании университета. Но он был уже стар и очень болен. Он громко хрипел при дыхании: у него была тяжелейшая эмфизема легких. Он умер еще в 50-х годах. Давно умер и Зыков.

Учеба и прочая студенческая жизнь шли своим чередом. В октябре или ноябре на факультете прошла новая комсомольская мобилизация, на этот раз в морское училище. Все ребята с нашего курса проходили комиссию, расположившуюся в особняке на Большой Полянке. Зная, что я совершенно здоров и помня опыт мобилизации в летное училище в конце первого курса, я попытался уверить невропатолога, что у меня не в порядке нервы. – «Я плохо сплю», — говорил я, — «у меня бывают головные боли, я легко возбуждаюсь и выхожу из себя». – Это было абсолютной ложью, и врач мгновенно меня разоблачил и сорвал попытки провести его. Так что медицинскую комиссию я прошел без задоринки. Но, видимо, не прошел мандатную, — то ли бабушка, то ли Додик и на этот раз сыграли свою роль, — и в морское училище меня не взяли.

И вообще со всего курса взяли лишь одного человека: моего друга Мишу Андреева.

 

Миша (Михаил Николаевич) Андреев

Его уход в морское училище был для меня серьезной потерей. Он устроил прощальный вечер в квартире своего брата на Краснопрудной улице. Впрочем, ни брата, ни других Мишиных родственников на проводах не было: присутствовало лишь человек восемь его товарищей. Кстати сказать, его брата, как я узнал позже, вскоре посадили. Через некоторое время я получил от него письмо. Оказалось, что он был зачислен не в училище, а в Морскую Академию на штурманское отделение. Это вполне соответствовало нашему профилю летчиков-наблюдателей, т.е. штурманов самолетов.

Между прочим, в письме Мише напомнил мне, как мы с ним, занимаясь штурманским делом, заинтересовались вопросом о девиации и ее устранении на самолете и тщетно допытывались у наших учителей, на каком основании ее устраняют принятым способом, который нам казался кустарным и неубедительным.

Чтобы все стало понятным, скажу, что девиация это отклонение магнитной стрелки компаса от правильного ее направления на север под влиянием железных или стальных частей самолета (или судна) и всякого рода других предметов. На самолете «устраняют» (или устраняли в наше время) ее так. На аэродроме имеется поворотный круг, а вокруг этого круга нанесены точные направления через каждые 45 (или 30) градусов: румбы. Это так называемая «роза ветров». На круг помещают самолет и поворачивают его носом на север. Тогда и стрелка компаса должна указывать точно на нос самолета. Если, — что практически бывает всегда, — она отклоняется от этого направления, то в специальный ящичек, находящийся над компасом, помещают в определенные гнезда металлические брусочки, заставляя стрелку смотреть на север. Затем самолет поворачивают на сколько-то градусов и опять брусочками заставляют стрелку смотреть на север и т.д. Так поступают, пока самолет не повернется на 360 градусов.

Но когда его нос снова будет направлен на север, стрелка компаса из-за вложенных при повороте на другие румбы железных брусочков будет опять смотреть вовсе не на север, и процедуру приходится опять повторять. В конечном счете, добиться, чтобы при любом курсе самолета стрелка компаса была направлена точно на север, не удается, и составляют таблицу поправок, которую помещают рядом с компасом и учитывают в полете. Этот способ, очевидно, является каким-то произвольным. И совсем не ясно, что процесс сходится.

С самолетом-то, даже большим, еще можно все это проделать. Но только представить, насколько труднее устранить девиацию компаса на судне, но котором, кстати сказать, и металлических частей куда больше.

Так вот, Миша писал мне, что теория девиации и ее устранения – это большая наука, ей посвящены целые книги, и что наши учителя были просто неграмотны по этой части.

Потом Миша исчез на долгие годы. Летом 1945 года после войны он неожиданно позвонил мне и зашел к нам на Никитский бульвар. Оказалось, что он кончил Военно-Морскую академию и во время войны служил на Дальнем Востоке штурманом на подводной лодке (или эсминце?), а затем – и штурманом соединения из трех кораблей. Много общался с американцами, кажется, даже как-то ходил в США. А сейчас его переводили в Кенигсберг (не помню, был ли этот город уже переименован в Калининград) на кафедру штурманского дела в Морскую академию. Так что он становился преподавателем. Забыл, какое у него было звание.

Мы поболтали об Университете, вспомнили давние дни и наших товарищей и распрощались. Больше я его не видел.

Но вот в прошлом году, перед сорокалетием Победы, на факультете устраивали всякого рода стенды, и у участников войны просили карточки военных лет. Таковых у меня не было, но была лишь карточка, на которой мы с Мишей были сняты в военной форме задолго до войны в лагерях в Витебске. Ее я и отдал. Сотрудник нашей кафедры, которому было поручено устроить стенд на кафедре, расспросил меня про Мишу, а через несколько дней позвонил мне и рассказал, что он обнаружил его фамилию в известном томе «Математики в СССР за 50 лет». Оказывается, в 61-м или 62-м году Миша опубликовал одну свою математическую статью в «Известиях Калининградского Высшего Рыболовецкого Училища» (может быть, оно называется иначе; у меня нет этого тома, да это и не важно) на тему о «латинских квадратах». Все сходится: автор М.Н.Андреев, место – Калининград, так что это, несомненно, его статья. Но я решил ему не писать: со времени опубликования статьи прошло еще почти двадцать пять лет, а не виделись мы уже сорок. Если бы он хотел, он, конечно, легко мог бы меня разыскать. Ведь он, наверно, не раз проезжал за эти годы Москву. А наша с ним общая карточка так и висит на стенде на кафедре, и я каждый раз, заходя на кафедру, вижу его. И есть подпись, что слева изображен я, а справа – М.Н.Андреев.

 

2.

Шел 37-й год, и нарастали аресты, доносы, клевета и страх. Очень крупную неприятность причинил папе Ума Теумин. Я уже писал об этом  (см. стр. 307<в тетради>), но сейчас напомню. В то время – в 1937 году Ума учился в Военно-Морской академии им. Дзержинского в Ленинграде. Он был членом партии. Тогда во всю ловили всякого рода «шпионов, уклонистов» и т.д. и с этой целью просматривали и проверяли документы. И вот в Умином личном деле была обнаружена записка, кажется, Лашевича[1], с указанием зачислить в Военно-морское училище им. Фрунзе. В это училище Ума поступил давно, еще году в 26-м, причем его отец, И.В.Теумин, очень хотел, чтобы Ума уехал из Москвы, спасаясь от неудачного брака. Ума выбрал училище Фрунзе, но поступить туда было трудно, и по просьбе И.В. папа поговорил с Лпшевичем и попросил его помочь Уме.

Лашевич – видный деятель, который в 20-х годах примыкал к троцкистской или зиновьевской оппозиции и был, кажется, заместителем Наркомвоенмора. К 37-му году он уже давно умер.

Обнаруженная в деле Умы записка представляла для него серьезную угрозу. Как в этой ситуации должен был бы поступить порядочный человек? Что поделаешь, раз случилась такая беда!  поступить порядочный человек? Что поделаешь, раз случилась такая беда! Нужно было все взять на себя и никого, конечно, не называть. В 26-м году Уме было всего 18 лет, и он вполне мог бы сказать, что откуда такая записка – он не знает. Или же мог сослаться на своего отца: к этому времени И.В. уже не было в живых. Ума же испугался и сказал, что Лашевич написал эту записку по просьбе нашего папы.

И летом или осенью 1937-го года к папе приезжали какие-то представители из парторганизации Умы выяснять дело. Нужно представить себе обстановку тех лет, чтобы понять, чем это папе грозило. Чем это тогда кончилось, я не знаю. Но, несомненно, эти представители донесли, куда следует, и всю эту историю папа тяжело перенес.

Осенью же 37-го года Санин товарищ по МАИ, Саша Соловьев, надумал вступать в партию. Ему, как полагается, нужны были рекомендации. И одну из них он решил попросить у папы. Он часто бывал у нас в доме, и папа его достаточно хорошо знал.

Помню, как Саша как-то вечером пришел к нам и торжественно вошел в папину комнату. Они долго сидели там, у папиного письменного стола, потом Саша вышел и, сказав, что папа ему рекомендации дать не может, попрощался и ушел.

Позже выяснилось, что папа в какой-то форме рассказал ему об истории с Умой (или намекнул на нее) и сказал, что у него по партийной линии могут быть неприятности, и потому он не может взять на себя высокую честь дать Саше рекомендацию, хотя и высоко ценит оказанное ему доверие и т.д.

В начале ноября первый секретарь ЦК Компартии Белоруссии Гикало произнес какую-то «разоблачительную» речь, — такие речи тогда произносились всевозможными партийными руководителями на всех уровнях: всем нужно было разоблачать «врагов народа», и такие Гикало усердствовали, что было силы. Эта речь была опубликована в одном из партийных журналов, вероятно, в «Коммунисте». И оказалось, что он в ней, в частности, оклеветал и папу. Я этой речи не читал[2], но помню, как папа упоминал о ней, и в какой он был тревоге. Такого рода речи (не назвал ли Гикало папу «неразоблаченным врагом народа» или «буржуазным националистом»? какую кличку он папе присвоил?) были призывом к аресту. А как от этого защититься? Папа с его биографией был очень уязвим и даже беззащитен.

Некоторую дополнительную неприятность принесло ему в те же дни одно мое сообщение. В Университете прошла еще одна «комсомольская мобилизация», — на этот раз в школу НКВД. Опять всех нас заставили ее проходить. Но на этот раз начали с мандатной комиссии, а не с медицинской, и происходило это в самом Университете – на третьем этаже «старого» здания (Моховая11) в бывшем актовом зале. Мы заполнили подробные анкеты и написали автобиографии. Их собрали, изучили и большинство, в том числе и меня, сразу освободили: опять, наверно, помогла бабушка. Но несколько человек взяли. В частности, именно тогда попал в «органы» Н.Кружков.

Помню, как ужаснулся папа, когда я рассказал ему об этой мобилизации. Если бы меня взяли, для него это было бы ошеломляющим ударом. Помню, как он обрадовался, когда узнал, что я избежал этой страшной участи.

А Гикало, между прочим, вскоре арестовали. Не помогли ему ни клевета, ни подлость. Политика Сталина вызывала у такого рода руководителей самые низменные чувства. Конечно, в инкриминировавшихся им при из арестах преступлениях: во вредительстве, предательстве и прочем они виноваты не были, и теперь почти все они реабилитированы, но они виноваты в другом: они доносили, клеветали, стремились как можно больше разоблачить «врагов народа», санкционировали аресты и казни безвинных, честных людей. А уж Сталина они восхваляли на все лады. И потому они (я говорю только о тех, кто отвечал за судьбы людей) заслужили свою участь. И большинство из них мне не жалко.

Но все рассказанное – лишь небольшие детали. Главные роковые события в папиной судьбе развернулись, начиная с ноября 1937 года. Сохранилась папина тетрадь с черновиками его выступлений, замечаниями и т.д. Но прежде нужно кое-что объяснить.

В то время имелись две большие еврейские организации. Во-первых, КОМЗЕТ, — комитет по землеустройству трудящихся евреев, и, во-вторых, ОЗЕТ, — общество по землеустройству трудящихся евреев. КОМЗЕТ был официальной организацией, состоял при ЦИК СССР, а ОЗЕТ был общественной организацией, добровольным обществом. Обе эти организации сыграли, в частности, большую роль в создании Биробиджана – Еврейской Автономной области.

Папа был членом президиума КОМЗЕТ’а и принимал большое участие в работе ОЗЕТ’а. Долгое время он был председателем Центрального Совета ОЗЕТ, а в последние годы – председателем Мосозет’а. Разумеется, он понимал, что к нему – как к бывшему бундовцу – всегда возможны придирки, и уж во всяком случае, пристальное внимание. Тем более безукоризненно он себя вел. Надо при этом сказать, что еще с начала двадцатых годов, если не раньше, действовало постановление ЦК партии, обязывающее всех выходцев из других партий вести партийную работу в «низовой партийной организации», т.е. на одном из заводов или фабрик. И папа с момента возвращения из Киргизии (23-й год) состоял в партийной организации текстильной фабрики им Калинина в Котлах (на Варшавском шоссе). Там он вел кружок политобразования, делал доклады на праздничных собраниях и т.д. Но с тех пор, как он перешел на работу в Госарбитраж (1931 год), он, видимо, состоял уже на партийном учете в Госарбитраже.

Ниже будет упоминаться имя Янкеля Левина. Я о нем уже писал (см. стр. 328-332 <в тетради>). Это был папин друг и очень хороший человек. К осени 1937 года он работал секретарем парторганизации Хабаровского крайкома ВКП(б). В октябре или ноябре 1937 года он был арестован органами НКВД и объявлен «врагом народа». Для понимания дальнейшего рассказа нужно еще сказать, что Янкеля на посту первого секретаря обкома партии в ЕВАО сменил некий Хавкин. Помню, как его сильно ругали папа и приходившие к нему знакомые. В 1937 году арестовали и Хавкина.

Обстановка в стране была чрезвычайно тревожная, наэлектризованная. Аресты шли один за другим. В каждом почти номере любой из газет появлялись «разоблачительные» статьи. Такая статья означала, что упоминаемые в ней лица уже арестованы или будут арестованы в самое ближайшее время: материал на них уже подготовлен. И выражения в этих статьях и в речах были специальные: появился особый лексикон. Обвинения были безапелляционные и самые категорические: вредительство, вражеская агентура, заклятые враги народа, контрреволюция, предательство и т.д. И жертва была обречена заранее.

И папа не мог не понимать, что приближается и его очередь. Между прочим, главное нападение на него было совершено по линии ОЗЕТ’а – его общественной работы, а не по линии Госарбитража.

Столь же уязвимой и обреченной была и мама. В начале 1936 года КУНМЗ был ликвидирован. А в его здание въехал (вновь созданный? или переведенный откуда-то?) Институт иностранных языков (ныне – он имени Тореза). И – редчайший случай! – маму назначили директором этого института. (Это, в самом деле, удивительно: учебное заведение было заменено другим, а директор остался на месте).

Еще до ликвидации КУНМЗ’а многих его студентов и сотрудников арестовывали. В частности, в 37 году был арестован муж Жени, латышский коммунист Берзин. А в Институте иностранных языков обстановка для мамы оказалась совсем плохой. Секретарь парторганизации прямо заявил маме, что добьется ее ареста. Я не знаю деталей травли мамы, но нет сомнений, что перед арестом ей пришлось пережить очень тяжелые для нее месяцы. Не говоря о трагедии Фридочки.

И все это происходило на фоне «торжества советской демократии». 5-го декабря 1936 г. была принята новая «Сталинская» Конституция СССР (написанная целиком Бухариным). И вот теперь – в ноябре-начале декабря 1937 года проходила предвыборная кампания. Первые выборы в Верховный Совет СССР состоялись 12 декабря. И газеты были переполнены хвалебными речами и статьями в адрес Великого Сталина и его мудрой политики (кстати сказать, Бухарин уже сидел на Лубянке, и приближался 3-й процесс).

Теперь я перейду к описанию событий, предшествовавших папиному аресту. Основным источником будет служить его последняя тетрадь.

 

3.

22 – 24 ноября 1937 года состоялся 5-й пленум Центрального Совета ОЗЕТ. На этом пленуме на папу (вероятно, и на некоторых других) делались гнусные клеветнические нападки. Сохранился черновик текста папиной речи на партгруппе этого пленума 24 ноября. Привожу его полностью.

 

— Товарищи, я не говорил на открытом собрании пленума по вопросу рев. бдительности и ответственности Президиума и моей в том числе за неразоблачение врагов народа, так как не считал возможным огласить ряд фактов на открытом собрании, а считал более целесообразным подробно осветить этот вопрос на партгруппе пленума.

Но прежде чем приступить к этому, хочу пару слов рассказать о себе, так как этого требовали некоторые товарищи.

Я был в Бунде с 1897 г. по день его ликвидации и принятия его членов в ряды РКП(б), в течение 20 лет был членом ЦК Бунда, а со времени революции и председателем ЦК Бунда. На 7-м съезде Советов РСФСР (в 1919 г.) выступил с приветствием от Бунда и с чувством величайшей радости и счастья вспоминаю, что речи этой аплодировал т. Ленин и весь съезд. Мое выступление было непосредственно после выступления меньшевиков и ему противопоставлялось. Речь помещена на страницах «Правды» и «Известий». От последней 13-ой конфер. Бунда, ликвидировавшей Бунд, я приветствовал 10-й съезд РКП(б).

В 1920 г. во время войны с бело-поляками я был председателем Совнархоза Белоруссии, еще не будучи членом РКП(б). В Белоруссии, после вступления в РКП(б), я был членом руководящего ее парторгана. В 1922-23 г. я работал в Казахстане (тогда Киргизии), я был замест. предсовнаркома, членом Киробкома партии и Кирбюро ЦК РКП(б). Потом в 1923-30 гг. я работал в Москве в Наркомфине Союза (членом коллегии), ½ года был в бригаде ЦК на хлопке в Ср. Азии, потом и до сих пор Госуд. Арбитром при СНК СССР. Веду все время активную парт. работу в качестве пропагандиста, агитатора, докладчика. Партвзысканий у меня нет.

Перейду к обсуждаемому вопросу.

О прорывах, арестах вредителей и врагов народа и ослаблении рев. бдительности надо говорить по двум линиям: по линии ЕВАО и по линии работы ЦС ОЗЕТ.

Я не согласен с тов. Рашкесом, что мы мало знали о том, что происходит в ЕВАО. Мы, м.б., не знали деталей и узнавали о многом несвоевременно, но основное и главное мы знали. Ездили туда разные товарищи, приезжали оттуда люди, и из их живых рассказов мы основные моменты строительства и жизни знали. Знали, что там очень плохо. Имели представление до разоблачения Хавкина о нем как о руководителе, зажимающем самокритику, администрирующем, но не руководящем массами, и между собою говорили, что он годится больше на посту милиционера, чем руководителя парт. организации. Об этом и крупнейших недостатках в ЕВАО докладывали руководящим парт. органам, что и привело к командированию туда инструктора ЦК для обследования. Разоблачение Хавкина подтвердило в гораздо большей мере наши опасения. Наша слабая сторона к тому времени сводится к тому, что у нас не хватило большев. бдительности, чтобы разгадать, что тут действуют враги народа, сознательно срывающие строительство ЕВАО. За этот недостаток большевистской бдительности несу, конечно, ответственность и я.

Но летом этого года из докладов наркоматов на заседаниях презид. Комзет появилась уже мысль, что строительство в ЕВАО срывается в результате сознательного вредительства. На одном из засед. през. Комзет (кажется, в июле) я написал записку предс. Комзет т. Чуцкаеву, что считаю необходимым, чтобы мы сегодня же устроили заседание партгруппы Комзет. Так и было. На этом заседании партгруппы я заявил, что по всем впечатлениям в ЕВАО действует сознательная вредительская рука и что необходимо об этом сообщить в НКВД. Обсудив этот вопрос, партгруппа поручила т. Чуцкаеву об этом написать т. Ежову. Я потом опросил т. Чуцкаева, и он подтвердил, что такое письмо написано. Вполне возможно, что последний арест группы вредителей и врагов народа связан с этой нашей сигнализацией.

В числе врагов народа арестован Левин. Должен заявить, что он был раньше моим приятелем (я когда-то, еще будучи в Бунде, имел влияние на его воспитание). Уже больше 7-ми лет как он работает на Дальнем Востоке, и я от него оторвался. В его редкие проезды через Москву мы видались, в переписке не состояли. После того, как в свое время был снят с работы в Биробиджане, он ряд лет был секретарем парт. Комитета Далькрайкома, ответств. инструктором Далькрайкома. Моя вина, конечно, сводится к тому, что не хватило большев. бдительности распознать в нем врага.

Полагаю, что в настоящее время, когда шайка бандитов и вредителей раскрыта и арестована, станет легче работать, и строительство ЕВАО пойдет значительно лучше. Надо помочь области ликвидировать последствия вредительства. Это наша задача.

По второй линии – по работе ОЗЕТ – надо сказать следующее. Из состава през. Ц.С. ОЗЕТ арестованы Альхимович, Шпрах, Литваков, Каттель из Украины. Враг народа Альхимович был освобожд. зампредседателя, но почти ничего не делал. Шпрах писал в Эмес и делал доклады. Его вредительство проявлялось повидимому главным образом по линии идеологической. Самым серьезным фактом является то, что в президиуме ОЗЕТ и Комзет работал враг народа Литваков. Он был значительной фигурой в работе обоих органов, и отсутствие большев. бдительности по отношению к этому врагу народа является особенно ответственным. Мы его проглядели., и это большой удар.

Я вел основную обществ. работу в Мосозете, но участвовал и в работе презид. Ц. Совета и не могу снять с себя ответственность за то, что мы своевременно не вскрыли собственными силами врагов народа в составе през. ЦС ОЗЕТ. Сейчас нам нужно проверить всю нашу работу и ликвидировать все последствия вредительства.

Считаю, что острая критика, которой пленум подверг работу Президиума, в основном, правильная и здоровая. Надо обновить состав През. новыми молодыми силами, надо, чтобы кое-кто из нынешних членов През. уступил свое место.

Для этого Партия дает прекрасный метод: демократию. Надо добиться разрешения созвать съезд ОЗЕТ, чтобы обновить и подвергнуть тайному голосованию весь руководящий состав снизу до верху.

Но мне кажется, вряд ли для перевыборов Президиума надо ждать съезда. Если Пленум чувствует себя подготовленным организационно, можно переизбрать Президиум и на данном пленуме. Если нет, отчего не созвать экстренный пленум через 2-3 месяца и на нем переизбрать президиум на основе тайных выборов. Это совершенно возможно.

В заключение скажу, что в отличие от одного товарища, который признал себя «партийным преступником», я, несмотря на указанные мною ошибки, считаю себя верным сыном партии.

________

Вот такая речь! Когда теперь читаешь ее, то бросается в глаза и раздражает терминология: «враги народа», «вредительство» и самый тон речи, проникнутый духом времени. Конечно, эти арестованные люди еще по большей части не были осуждены, а теперь, надо думать, — реабилитированы (насчет Литвакова знаю это наверняка). Но всякий арестованный НКВД уже автоматически считался «врагом народа», и без этого эпитета его имя в речи произносить было нельзя. Не говоря о том, что совершенно невозможно было усомниться в том, что он арестован правильно, что он и есть «вредитель», «враг народа» и т.д. Но вместе с тем, обращает на себя внимание, что папа не называет никого, кроме уже арестованных, и не впадает в панику, а пытается защищаться, проявляя редкое мужество. И он не унижается, как некоторые другие, подвергнутые на этом Пленуме нападкам, а говорит о своем прошлом с достоинством.

Конечно, поражает предложение обратиться к Ежову по поводу непорядков в ЕВАО. Заявление было сделано официально, и никакие имена там не были названы, так что это никак не донос. И, несомненно, это тоже было в духе того ужасного времени. Вероятно, и правда, всюду тогда видели вредительство, и некоторые еще верили, что НКВД может обнаружить истину. И все-таки, это место речи перечитываешь с горечью. Хотя это, наверно, был единственный способ попытаться спастись. Ведь папе на Пленуме, еще до партгруппы, были предъявлены серьезнейшие политические обвинения, были выкрики с места, перебывавшие его речь и т.д. Особенно усердствовал (от кого я это слышал?) некий молодой развязный тип по фамилии Рабинович, скорее всего, сотрудник НКВД, которому это было поручено.

27 ноября 37 года в газете «Дер Эмес» появилась статья без подписи «Кто хозяйничает в Мосозете». Этот номер газеты сохранился в папиных бумагах, и совсем недавно был сделан перевод статьи. Хотя содержание ее гнусно: сплошные бездоказательные обвинения и ругательства, я приведу ее целиком, так как она означала прямой сигнал к расправе с папой и заняла в его переживаниях в те дни огромное место.

 

Кто хозяйничает в Мосозете[3]

 

В «Эмес» от 24 ноября уже указывалось, что в своем выступлении на 5-м пленуме Центрального Совета ОЗЕТа член Центрального Совета и председатель Московского ОЗЕТа Вайнштейн не только не вскрыл истинные причины развала работы ОЗЕТа, но даже не нашел нужным остановиться на вопросе о большевистской бдительности в работе органов ОЗЕТа. Было ли это | | случайностью? НИЧЕГО ПОДОБНОГО! Не зря Вайнштейн увернулся от этого острого вопроса, не случайно он не рассказал пленуму, как он боролся, вернее, не боролся против врагов народа, против засоренности руководящих органов ОЗЕТа троцкистами, бухаринцами, неразоружившимися бундовцами и другими заклятыми врагами. <Выделенная желтым цветом фраза помечена вертикальной линией на левом поле.>

Но прежде всего мы хотим кратко остановиться на том, как Вайнштейн хозяйничает в Московском ОЗЕТе в течение многих лет. Методы его работы и руководства не имеют ничего общего с большевизмом.

Бюрократизм, грубое обращение с людьми, с кадрами, которые он не ценит, а напротив, умаляет их значение – это характеризует стиль Вайнштейна. Не один раз низовые ячейки ОЗЕТа жаловались, что они ни разу не видели у себя Вайнштейна, что он игнорирует их, что он не имеет с ними никакой живой связи.

Вайнштейн хамовато-грубым образом попирает демократию, критику. Достаточно привести пару примеров, чтобы убедиться в ущемлении советской демократии, семейственности, которую Вайнштейн практикует в МосОЗЕТе. Заместителем Вайнштейна работает Маневич. Маневич никем не избирался ни в Президиум, ни в Совет МосОЗЕТа. Вайнштейн путем администрирования «сделал» Маневича членом Президиума и своим заместителем. <Подчеркнутые фразы помечены вертикальной линией на правом поле.>

Как вопиющий факт семейственности в МосОЗЕТе может служить то, что по-свойски, в буквальном смысле этого слова, Вайнштейн со своими людьми (Маневичем и др.) у себя дома решил снять с работы инструктора МосОЗЕТа, члена ВКП(б). <Этот абзац помечен вертикальной  линией на правом поле.>

Вайнштейн не только не допускал к руководству и работе в МосОЗЕТе новые молодые, свежие кадры, воспитанные в годы Советской власти, но даже оказывал сопротивление. Такой случай имел место, когда некоторые члены Московского Совета ОЗЕТа предложили выдвинуть на руководящую работу в МосОЗЕТе товарища Орлову, работницу и активистку ОЗЕТа, товарища, которая отличилась большевистской работой в Московской организации ОЗЕТа. На предложение товарищей Вайнштейн ответил:

— Орлова неграмотна, она не справится. <Подчеркнутые слова помечены линией и вопросительным знаком на левом поле; прямая речь — линией.>

Нежелание выдвинуть свежие силы, свежие большевистские кадры столь же не случайно для Вайнштейна, как и весь стиль, как и вся его система хозяйничанья в МосОЗЕТе. Дело заключается в том, что мы имеем дело с неразоружившимся бундовцем, с человеком, который вызывает постоянно политическое недоверие.

На одном из заседаний 5-го пленума Центрального Совета ОЗЕТа Вайнштейн откровенно идеализировал Бунд, откровенно доказывал с определенной гордостью, что он воспитал одного из известных членов ЦК Бунда, разоблаченного врага народа, с которым он состоял в постоянной близкой связи, он также откровенно сказал, что это разоблачение некоторых врагов народа было для него большим ударом. Эта антипартийная бундистская вылазка – далеко не неожиданная вещь для такого лица, как Вайнштейн. Это выпирало из всей его бундистской националистической сущности, это вытекает из той подлой контрреволюционной борьбы, которую он вел в течение десятков лет против нашей большевистской партии, против пролетарской революции. <Выделенные желтым цветом слова помечены вертикальной линией на левом поле.>

Этот бывший руководитель контрреволюционного «Бунда» выбрал МосОЗЕТ как теплое местечко для себя, для своих националистических мертвецов, он из кожи вылезал, лишь бы иметь подле себя и вокруг себя, вместе с собой своих старых коллег, своих друзей по прежней контрреволюционной партии. <Выделенные желтым цветом слова помечены тремя вертикальными линиями на левом поле.>

Националистическая маска должна быть сорвана с Вайнштейна. И ДАВНЫМ ДАВНО!

Во главе ОЗЕТа пора поставить свежие большевистские кадры, такие, которые всей своей жизнью будут преданы нашей славной большевистской партии, Ленинско-Сталинскому Центральному комитету, великому вождю товарищу Сталину, такие, которые способны основательно перестроить всю работу организаций ОЗЕТ и обеспечить успешное выполнение задач, которые партия возложила на ОЗЕТ.[4]

________

Нет смысла подробно разбирать эту статью. Она имела цель полностью дискредитировать папу и обвинить его в том, что он заклятый контрреволюционер и националист. Как я уже говорил, это был типичный для того времени сигнал и призыв к аресту органами НКВД. И все же бросается в глаза несоответствие между грозными политическими обвинениями и ничтожными «фактами», упоминаемыми в статье: Маневич, Орлова. И если сверить то, что было сказано о Я.Левине и Литвакове в папиной речи (см. выше), с тем, что на эту тему говорится в статье, то видна очевидная передержка.

Любопытно, между прочим, что Пленум был не Мосозета, а Центрального Совета ОЗЕТ, а главный удар и эта статья были напрвлены против папы, а не против председателя ЦС Диманштейна. Диманштейн был не выходцем из Бунда, а старым большевиком, а папа в свое время руководителем Бунда. Конечно, в ОЗЕТе было много бывших бундовцев, это естественно.

Всех руководителей ОЗЕТа в 1938 году посадили. А сам ОЗЕТ вскоре закрыли (как и КОМЗЕТ). Какие там «свежие, молодые кадры»! И тех, кто бил себя в грудь и каялся, как Рашкес, ничего не спасло.

А папа пытался защищаться.

Каково было решение партгруппы 5-го пленума ЦС ОЗЕТ, в явной форме в папиной тетради не указано. Но есть папина записка от 9 декабря 37 года:

В Президиум Мосозет

 

Вполне разделяя высказанные на 5 пленуме Ц.С. Озет требования об обновленном составе руководства Озет и привлечения к руководству молодых и свежих сил, а также считаясь с острыми критическими замечаниями, высказанными по моему адресу, как председателя Мосозет, считаю полезным для дела просить Президиум Мозозет освободить меня от работы в качестве председателя и члена президиума Мосозет.

9/ XII 1937                                                                    А. Вайнштейн

________

6-го декабря 1937 года, — в эти же дни, — папе исполнилось 60 лет. Никакие дни рождения у нас обычно не отмечались. Но на этот раз мы с Саней купили еды и вина и организовали вечер, совершенно не сознавая, что это происходит на фоне столь драматических и грозных событий в жизни папы. Я уже писал (см. стр. 1272-1273 <в тетради>), какой неудачный подарок мы с Саней сделали папе. Мы подарили ему книгу рассказов Гоголя, очень хорошо и художественно изданную, написав на первой странице какую-то цитату из Гоголя же, несомненно, совершенно неуместную. И, — какая слепота! – мы подарили еще набор книжечек со статьями и речами Сталина в общей коробке. Жертве мы подарили «произведения» палача. До сих пор не могу себе этого простить, хотя, конечно, сделано это было от непонимания, по глупости.

А 12-го декабря состоялись первые выборы в Верховный Совет СССР. Накануне большую речь произнес Сталин. Он всячески расхваливал нашу демократию и прекрасную жизнь. Но меня в этой речи поразило лишь одно место. В какой-то момент он сказал: «Наш дорогой Никита Сергеевич!» Это было для меня совершенно удивительно: никогда в его речах я не встречал такого ласкового обращения к кому бы то ни было. А Хрущев, который в то время был первым секретарем Московского комитета ВКП(б), казался мне совсем третьеразрядной фигурой.

Мы голосовали за юную метростроевку Татьяну Федорову. Довольно рано утром мы всей семьей: папа, Леля, Саня, я и Оля пошли на избирательный участок в доме 12а, соседнем с нашим; там теперь помещается музей Восточной культуры. Все было для меня внове. Когда мы получили бюллетени, я собирался зайти в одну из стоящих в стороне кабин для тайного голосования. При этом стоявшие вокруг агитаторы предлагали это сделать, и многие и в самом деле туда заходили. Но папа прямо и решительно, демонстративно открыто направился к урне и опустил в нее бюллетень. Конечно, за ним это сделали и мы: проголосовали открыто.

Это было первое голосование, но папа хорошо знал, что делал.

 

4.

В папиной тетради имеется выписанное его рукой «Заключение по делу В-на». Как можно понять из других материалов и замечаний, это – заключение комиссии, выделенной парторганизацией Госарбитража и подготавливавшей папино дело к решению собрания этой парторганизации. Хотя это заключение совершенно необъективно и тенденциозно, тоже приведу его полностью с маленькими сокращениями.

 

Заключение по делу В-на

 

22-24 с.г. состоялся 5-й пленум ЦС Озет. На этом пленуме выступил член нашей парторганизации т. В., кот. является членом ЦС Озет и председателем Мосозет.

В своем выступлении на пленуме т. В. обошел вопрос о бдительности, несмотря на то, что среди членов ЦС Озет оказалось несколько врагов народа.

Во время работы пленума состоялось заседание парт. группы пленума. На заседании парт. группы т. В. вновь выступил с речью, причем его второе выступление было парт. группой охарактеризовано как антипартийной выступление, и на специальном заседании партгруппы было постановлено: выразить т. В. полное политическое недоверие и освободить его от работы в Моск. совете Озет и ЦС Озет.

27/XI 37 г. в газете Эмес появилась статья, в кот. В. ставятся следующие обвинения: а) отсутствие политической бдительности, б) бюрократизм, в) он не только не боролся с врагами народа, а способствовал засорению Озетовской организации троцкистами и бухаринцами. Автор статьи приходит к выводу, что В. неразоружившийся бундовец.

По поручению партгруппы все вышеизложенные факты были предметом нашего специального обследования. Обследованием установлено:

1) 5-му пленуму пришлось констатировать тяжелое состояние как самой организации Озет, так и работы среди евреев-переселенцев.

В Ц.С. Озет и Мос. Сов. Озет скопилось большое количество бывших бундовцев и выходцев из других контрреволюционных, националистических организаций  (поалей-сионистов и др.).

2) В центр., респ-ких и областных Советах Озет долгое время орудовали враги народа – троцкистско-бухаринские бандиты, буржуазные националисты, остатки бундовцев, сионистов и т.д., вследствие чего получился полный развал Озет. работы.

Понятно, что эта обстановка обязывала всех участников пленума развернуть большевистскую самокритику и заострить вопрос о политической бдительности. Тов. В. в своем выступлении на пленуме обошел вопрос о бдительности. Это, понятно, насторожило всех членов пленума по отношению к т. В.

В своем письменном объяснении т. В. указывает, что он не подымал вопрос о бдительности, так как не хотел разглашать ряд сведений, не подлежащих оглашению. Это объяснение т. В. нельзя признать уважительным, так как факт разоблачения врагов народа среди руководителей Озет был известен всем участникам пленума.

Вторичное выступление т. В. на заседании партгруппы вызвало общее возмущение всех участников этого заседания. Т. В., говоря о Бунде и своей работе в Бунде, не дал должной оценки этой организации как контрреволюционной националистической организации. Особое возмущение участников партгруппы вызвал тон выступления т. В. Т. В. говорил с особой гордостью о своей работе в Бунде, что было участниками совещания квалифицировано как восхваление Бунда и своей роли в Бунде.

Т. В. признает своей ошибкой то, что он не дал должной оценки Бунда, однако в своем письменном объяснении т. В. квалифицирует Бунд как меньшевистскую националистическую организацию, тем самым также обходит вопрос о контрреволюционном характере Бунда.

Таким образом, надо признать, что партгруппа правильно охарактеризовала выступление т. В. как антипартийное.

О Левине. Т. В. ставится в вину, что в своем выступлении он упомянул ныне разоблаченного врага народа Я.Левина и подчеркнул, что последний является его воспитанником. Кроме того, В. указал, что разоблачение врага народа Литвакова (бывшего редактора газеты «Эмес»)  «является для нас ударом».

Т. В. не признает эти обвинения, указав, что его не так поняли. Он считал себя обязанным довести до сведения партгруппы о своей бывшей близости с Левиным, но в течение последних лет он с Л. не поддерживал никакой связи. Также его неправильно поняли в отношении Литвакова. Он хотел этим сказать, что разоблачение врагов народа является ударом для Озетовской организации, так как свидетельствует о притуплении политической бдительности.

О бюрократизме

Большинство выступавших товарищей на заседании партгруппы Мосозет утверждало, что обвинение В. в бюрократизме является правильным.

Т.т. Дрозник, Блюмштейн, Орлов (?), Файнблит, Муралов и др. приводили факты бюрократического стиля работы В. Весь стиль его работы был многими охарактеризован как выпячивание на первый план своего я. Многие вопросы решались В. самолично, без привлечения других членов президиума.

Т. Маневич и др. указывали, что В. так руководил Мосозет, что подавлял всех других работников, в результате чего общественная работа в Озет проводилась далеко не общественными методами.

Некоторые т.т. подчеркивали отсутствие у В. политического чутья, стремление смазывать наиболее острые вопросы. Другие работники Мозозет жаловались, что вопросы решались без них, их не вызывали на заседания (Муралов, Файнблит и т.п.). Когда был поставлен перед В. вопрос о невозможности работать с членом Мосозет т. Боярским, то В. этот вопрос смазал. Т. В. сам не отрицает, что в Мосозет имеется большой прорыв в работе: практиковался метод кооптации, ряд вопросов решался по семейному и т.д. Однако В. не признает выдвинутого против него обвинения в том, что он создал себе в Мосозет «теплое местечко», препятствовал выдвижению молодых работников и т.д.

Но если учесть, что и т. Чуцкаев, что В. на него производит впечатление человека, избалованного своим прошлым, с замашками барского отношения к работающим с ним т.т., то надо признать обвинение В. в бюрократизме, в зажиме правильным.

Вместе с тем работники Озета и Комзета, в частности т. Чуцкаев, отметили, что за все время работы В. не было замечено искажения им генеральной линии партии по вопросам озетовской работы.

На самом заседании партгруппы были отдельные т.т., которые так же, как и другие, резко осуждали выступление В., однако не соглашались с оценкой его выступления, считая, что В. в своем выступлении восхвалял не свою работу в Бунде, а свою работу по ликвидации Бунда.

Необходимо отметить и некоторое противоречие в постановке вопроса в партгруппе ЦС Озет. С одной стороны в протоколе зафиксировано: «Выразить полное политическое недоверие В.», а с другой стороны в своем выступлении на заседании партгруппы Мосозет председатель Ц.С. Озет т. Диманштейн пытался истолковать это постановление в том смысле, что В. выражается политическое недоверие не как члену партии, а как руководителю Мозозет.

В таком же духе высказался и т. Львовский.

Некоторое противоречие в постановке вопроса партгруппой ЦС Озет объясняется тем, что большинство из участников заседания партгруппы свми выходцы из еврейских контрреволюционных националистических организаций, и что они не в меньшей мере, чем В., ответственны за глубокий прорыв в Озетовской работе и в притуплении политической бдительности. И это понятно обязывает нашу парт. организацию отнестись критически к оценке, даваемой партгруппой Озет выступлению т. В.

Выводы.

Мы считаем бесспорно установленным:

а) Т. В. в своем выступлении на пленуме ЦС Озет обошел вопрос о бдительности, что совершенно недопустимо, особенно если учесть обстановку и состав озетовских организаций.

б) Вторично выступая на заседании партгруппы т. В. по просьбе одного участника пленума подробно остановился на своей прежней работе в Бунде, причем не дал оценки Бунда как контрреволюционной организации. Тон его выступления был весьма правильно расценен, как восхваление своей деятельности во время пребывания в Бунде и идеализацию Бунда.

в) Т. В. допустил ряд политически неряшливых выражений, например, говоря о секретаре обкома партии УВАО Хавкине, исключенном в настоящее время из партии, В. допустил следующее выражение: «он руководил областью как милиционер», на что ему было справедливо указано, что такой выпад против советской милиции является политически неправильным.

Все это свидетельствует о некотором рецидиве бундовского прошлого у т. Вайнштейна.

Учитывая, что партгруппе[5] уже пришлось столкнуться с притуплением политической бдительности у т. В: в написанной им статье по поводу троцкистко-зиновьевской банды им были допущены политические ошибки, что в своем выступлении на партсобрании 19 июня сего года при обсуждении вопроса о связях Лившица с врагами народа заявил, что у него нет никаких политически сомнений в отношении Лившица, чем способствовал смазыванию политической насторженности партсобрания к Лившицу. Кроме того, на квартире у т. В. на правах члена семьи жил племянник его жены, который был в 1935 г. арестован как враг народа (см. протокол партсобрания от…) – необходимо поставить вопрос о возможности дальнейшего пребывания т. В. в рядах партии.

________

Среди многочисленных пометок, замечаний и разного рода папиных соображений в его тетради есть и краткий список замечаний к этому заключению комиссии, а также записи, сделанные во время последовавшего собрания. Возмущение и тревога папы очевидны. Он хорошо понимал, к чему идет дело, и пытался сопротивляться. Вот эти замечания:

  1. Меня в п.-группе пленума не выслушали, не приняли мер к тому, чтобы я присутствовал.
  2. Резолюция на п.-группе не голосовалась. 3-ка меня не выслушала.
  3. Разница между опубликованным в Эмес и резолюцией п.-группы пленума (нет обвинения, что неразоружившийся бундовец, а говорится об одном выступлении).
  4. Разница между резолюцией партгр. пленума и резолюцией парторганизации Мозозет (о полит. недоверии).
  5. Моя вина – не выступил в первый же раз о больш. бдительности. В заключении сказано, что совсем не выступил – не верно.
  6. Проявлялась ли полит. бдительность (об этом я рассказал на партгр. – о моем предположении о вредительстве в ЕВАО). Я неоднократно ставил перед т.т. из ЦС ОЗЕТ об удалении некоторых работников. Теперь они удалены. В Мосозет никто не арестован из Совета.

Левин, Литваков. О Хавкине – искажение моих слов.

  1. 2-я ошибка не раскрыл к.р. сущности Бунда. Как это вышло? Ведь я, наоборот, стремился сказать все.

а) В заявлении в п.-группу я даю характеристику Бунда. Не знаю, почему заключение считает ее недостаточной.

б)  Я 17 лет в партии. Не могу все время и в каждом случае ходить с повинной.

в) Политическая эволюция в конце 18-го года и дальше. Массовая работа.

г)  Постановление ЦК о вступлении Бунда.[6]

д) В моей идеологии ничего бундовского не осталось. Идеализация – ложь.

е) Никто не мог привести ни одного факта за весь период работы в Озет. Говорят об одном выступлении (Чуцкаев, Диманштейн, Троицкий).

  1. Мой характер: властность, резкость.
  2. Моя работа в Мосозете: семейственность, демокр., обществ., бывшие.

Была плохая работа вследствие особенностей работы и большой занятости всех общественников. Выдвижение молодых было.

  1. Я все время был на низовой массовой работе в партии.
  2. Правильно ли поставлен вопрос о принадлежности к партии.
  3. Я верный сын партии и этого никто не может у меня отнять.

________

По-видимому, эти замечания к заключению комиссии служили тезисами к его выступлению на партсобрании. Среди сделанных синим карандашом замечаний по ходу выступлений на собрании стоит особенно отметить одно:

— Основная ошибка – работа в Озет как выходца (меня туда послали).

________

Итак, папа вовсе не стремился работать в Озет, а просто был туда послан. Эти папины замечания – крик души, мужественная попытка сопротивляться. Он не хочет сказать (а значит, и не признает!), что Бунд – контрреволюционная организация, а характеризует его как меньшевистскую, националистическую организацию. Ну, что ж! «Меньшевистская» было уже в то время ужасным ругательством, но меньшевики были революционерами, и, — нельзя спорить, — Бунд долгое время примыкал к меньшевистской части РСДРП. Далее, Бунд был националистической организацией в том смысле, что отстаивал интересы еврейских рабочих. Но он никогда не унижал или умалял значения других национальностей, искал союза с их организациями для борьбы с царизмом. А вот контрреволюционным он не был никогда! И папа его таковым не признавал, хотя его всячески на это толкали.

Папа (и мама!) пережили настоящую и полную эволюцию своих взглядов в 18-20 годах, и всякие попытки обвинить папу в том, что он «неразоружившийся бундовец» и «идеализирует Бунд» он решительно отвергал с полным основанием. А на самом деле, хотя он и усмирял свою гордость, ему было, чем гордиться: с самой юности долгие годы мужественной борьбы, нелегальное положение, тюрьмы и ссылка. Прекрасная жизнь! А его хотят унизить, поставить на колени, заставить каяться и просить прощения. Нет, для папы это было неприемлемо.

Теперь приведу решение партийного собрания Госарбитража от 27 декабря 37 года (в папиной записи):

 

Решение

Обсудив решение парт. части 5-го пленума ОЗЕТ от 25/XI 37 г., в котором т. В. вынесено полное политическое недоверие и признано необходимым снять его с поста председателя Мосозет и вывести его из состава Ц. и Московского Сов. Озет, решение партгруппы Моск. Сов. Озет от 14/XII 37 г., одобрившее решение парт. части 5-го пленума Озет от 25/XI 37 г., кроме пункта о политическом недоверии, статью в газете «Дер Эмес» «Кто хозяйничает в Мосозете» от 27/XI 37 г., а также ошибки, допущенные т. В. за время работы в Госарбитраже при СНК СССР, — недопущение Обллитом статьи в журнале «Арбитраж», написанной т. В. по поводу процесса троцкистско-зиновьевской банды (см. статью), смазывание политической настороженности партсобрания к врагу народа Лившицу (см. протокол № 15 партсобрания от 19/VI – 37 г.) – общее партийное собрание считает правильным обвинение т. В. в отсутствии политической бдительности, высокомерии и бюрократизме.

Партсобрание считает, что политические ошибки т. В. на протяжении его работы в Озет и Госарбитраже при СНК СССР вытекают из того, что В. до сих пор не полностью изжил буржуазно-националистическую идеологию Бунда.

Вся сумма политических ошибок дает основание ставить вопрос о возможности дальнейшего пребывания т. В. в партии. Но учитывая, что т. В. признал свои ошибки и что до сих пор партвзысканий не имел, партсобрание считает возможным ограничиться вынесением т. В.А.И., служащий, год рожд. 1877, чл. ВКП(б) с 1920 г., № партбилета 1221062, строгого выговора с предупреждением.

________

Итак, из партии не исключили, ограничились пока строгим выговором с предупреждением. Так что кое-чего папа сумел добиться. Но, как я понимаю, вопрос о папином аресте был уже решен к моменту статьи в «Дер Эмес», и все эти собрания были лишь составной частью ритуала, который полагалось совершать в подобных случаях.

 

5.

Новый, тридцать восьмой год мы с Саней и с компанией малознакомых ребят, в числе которых, впрочем, был Нюма Каганович, решили встречать у нас на даче, в Кратове. Часов в восемь вечера Саня уехал туда, чтобы протопить печку и подготовить дачу. А я с остальными должен был приехать туда позже. Но потом дело почему-то разладилось, и мы решили собраться у одного из этой компании где-то на Садовой-Спасской. Помню, я очень переживал, что Саня ничего об этом не знает и в одиночестве пребывает на даче.

Позже выяснилось, что Саня часов в одиннадцать, увидев, что мы не едем, и, значит, что-то случилось, решил ехать в город. Новый год он встретил в электричке, — какая дурная примета! – и приехал на место лишь позже, около часу ночи.

Как обычно, большая часть января была занята экзаменами. В этот момент, — в середине третьего курса, — происходило переформирование групп, и мы окончательно объединялись с гражданскими. Перед тем нужно было выбрать одну из трех специальностей: математику, механику или астрономию. Помню, папа сказал, узнав, что я выбрал первую:

— Уж раз ты не выбрал механику, то естественно было бы выбрать самую абстрактную – астрономию.

И я убеждал его, что математика абстрактнее.

То, что я выбрал математику, конечно, было уже решено мною заранее. Это определялось всем ходом моих интересов в Университете.

Я уже давно не писал о Фридочке.[7] После окончания Института Красной Профессуры она работала членом редколлегии журнала «Борьба классов». Году в 35-м ее перевели на работу в Новосибирск. Она стала членом бюро Новосибирского обкома партии, заведующим отделом пропаганды и агитации обкома. Коля стал работать секретарем одного из райкомов партии Новосибирска (не первым). В Новосибирске у них родилась в 1936 году дочь Лида.

И вот где-то в начале января 1938 года стало известно, что Фридочка не отвечает на мамины письма, и что это вызывает самые серьезные опасения. Только что кончился зловещий 37-й год, и перемен не предвиделось. Позже выяснилось, что и Фридочка, и Коля арестованы (она – восьмого, а он – десятого декабря), и мама начала розыски Бори и Лидочки.

Об аресте Фридочки и Коли я (конечно, и Саня) узнал в те же дни, но как-то не осознал, что это – окончательно. А о тяжелых событиях в маминой жизни я не знал. Не знал, что ее преследуют, и что над ней нависла угроза ареста. И тревога за Фридочку, Колю, Борю и Лидочку стояла как-то особняком. Я был уверен, что мама все, что нужно, сделает. Что же касается папы, то я (как и Саня) знал, что у него какие-то неприятности, но не осознавал их масштаба.

Вместе с тем, мы с Саней хорошо знали, что кругом сажают, что всюду обнаруживаются «враги народа», «вредители», троцкисты и бухаринцы. И т.д. И хотя и думали, что некоторых арестовывают по ошибке, но считали, что ошибки будут исправлены (или уже исправляются), а в целом, наверно, НКВД поступает как надо. И, — твердо ручаюсь за это! – мы не знали, и даже не подозревали, что творится за тюремными и лагерными стенами и колючей проволокой. Мы не знали о пытках, о голоде, об унижениях и полном бесправии политических заключенных, об изнурительной непосильной работе, о власти уголовников, — обо всем, что стало известно позже. Теперь трудно поверить в это, но это было так. Мы были одурачены, одурманены пропагандой, были слепы.

А петля вокруг папиной шеи сжималась все туже. И, понимая, к чему клонится дело в тогдашней обстановке, — как крайнюю меру, — папа решил написать письмо Сталину. Не знаю, написал ли и послал ли он это письмо. Если послал, то, может быть, именно оно и послужило последним толчком к его аресту. Но, скорее всего, он лишь обдумывал письмо и послать его не успел, когда грянуло 25 января – день ареста мамы, когда мысль о такого рода письме следовало оставить, а затем – и 2 февраля.

Сохранился неоконченный черновик письма к Сталину, относящийся числу к 20-му января 1938 г. Вот он:

 

— Я бы никогда не позволил себе затруднять Вас своим обращением по личному делу, если б не сознавал, что без спешного вмешательства ЦК и Вашего дело, глубоко затрагивающее мою политическую честь, не может быть разрешено.

Я исхожу из того, что Вы меня знали, что Вы, м.б., меня не совсем забыли. Обращается в Вам – Вайнштейн А. Ис., некогда принадлежавший к руководству Бунда, работавший в Белоруссии, потом по назначению ЦК в тогдашней Киргизии (ныне Казахстан), потом в Наркомфине СССР, а ныне в Госарбитраже при СНК СССР.[8]

Дело мое вкратце заключается в следующем. Недавно, в конце ноября 1937 г. состоялся пленум Центр. Совета Озет. На заседании партгруппы пленума я в начале своего выступления по просьбе некоторых товарищей кратко рассказал о своем политическом прошлом. Рассказал факты, но не раскритиковал прошлого. Партгруппа этого пленума приняла резолюцию, в которой за это выражает мне «полное политическое недоверие». О том же говорит статья, помещенная в те же дни в евр. газете «Дер Эмес». Резолюция принята в моем отсутствии, по настоящему, как это установлено, даже не голосовалась, а окончательно формулирована тройкой, избранной той же партгруппой, а эта тройка, несмотря на мое категорическое требование, тоже меня не заслушала. Большинство участников партгруппы пленума Озет разъехалось, никто проекта резолюции, выработанного тройкой, не утверждал. Но документ существует как официальное решение.

Я заявляю, что это решение, принятое в моем отсутствии фактически только тройкой, никем не утвержденное, является злостной клеветой.

Мне уже 60 лет, из которых я 45 лет непрерывно и самыми живыми нитями связан с рабочим движением. Я, конечно, на своем долгом пути политической работы делал много ошибок, из которых главной была политика Бунда, в формулировании которой я в течение многих лет принимал живейшее участие. Но я все время был честным революционером, добросовестно ошибавшимся. В ВКП(б) я вошел и вовлек многих других, потому что пересмотрел всю систему взглядов. Я вошел в партию с великой радостью, что окончательно сбросил меньшевистско-националистический бундовский груз с плеч. За почти 18 лет пребывания в Партии я все время вел низовую массовую работу на фабриках и заводах, помог большевистскому воспитанию не одного десятка рабочих. За все это время у меня не было никаких политических колебаний. Проведя годы самой острой борьбы с троцкистами, зиновьевцами и правыми в рабочей ячейке на текстильной фабрике и ведя там значительную пропагандистскую и агитационную работу, я таким образом находился под бдительным наблюдением сотен глаз и все время пользовался доверием парт. организации и авторитетом у рабочих.

Создалось такое положение, что острое обвинение, брошенное кем-то легкомысленно и безответственно в целях самострахования или с целью направить бдительность по ложным следам, обвинение, брошенное без предоставления возможности категорически его опровергнуть, существует, имеет официальное хождение со всеми отсюда вытекающими последствиями.

Партгруппа Мосозет, председателем которого я состоял, обсудив на специальном заседании вышеупомянутую резолюцию, приняло решение об исключении из нее «выражения мне полного политического недоверия». В решении партийной организации, членом которой я состою, это выражение тоже отсутствует.

Но резолюция все-таки существует.

За все время работы в Озет и Комзет не было ни одного случая, чтобы мне указали на политически неправильные действия или выступления. Вот почему я имею полное основание с крепким убеждением утверждать, что выражение мне «полного политического недоверия» — является клеветой на мое честное политической имя, остающееся чистым, несмотря на ряд ошибок в прошлом.

Положение создалось такое, что я никуда на это решение не могу апеллировать кроме ЦК ВКП(б). Партгруппа пленума разъехалась в тот же день, когда поручила «тройке» отредактировать решение. Проверить его правильность и отменить может только ЦК.

Моя просьба к Вам сводится к следующему. Поручить товарищу или группе товарищей проверить в ближайший срок обвинение и отменить его, как неправильное и совершенно не заслуженное. Это ничем не заслуженное и облыжно брошенное обвинение тяготеет надо мною вот уже около 2-х месяцев. От его опровержения или подтверждения зависит вся моя партийная и советская работа на оставшиеся мне годы работоспособной жизни. Я убежден, что ЦК и Вы лично не оставите этого пятна, которое наложено на мое полит. имя.

Мою работу в Комзет и Озет хорошо знает предвед. Комзет т. Чуцкаев, т.т. Диманштейн, Троицкий и ряд других…

________

На этом черновик письма обрывается. Теперь мы хорошо понимаем, что представлял из себя Сталин. И несомненно, если бы письмо было отправлено и попало к нему в руки, то оно подействовало бы на него как красная тряпка на быка. Слова папы, что он был честным революционером, что он вовлек в ВКП(б) многих, что он пользовался авторитетом у рабочих, и вообще забота о честном политическом имени, — все это, как и независимый, полный достоинства тон, могли только вызвать гнев и разъярить Сталина.

Но я думаю, что письмо дописано не было. Папа хорошо сознавал, что его арест неминуем, что он обречен. Что же касается всех этих авторов клеветнической резолюции и выступавших на собраниях шавок, то им ничего не помогло. Надо думать, что все они оказались там же – за решеткой. По крайней мере, в отношении Диманштейна и Рашкеса это известно достоверно.

 

 

6.

Экзамены в университете и МАИ кончились 23 января. Сане дали путевку в дом отдыха. Он советовался со мной: стоит ли ехать? Это показывает, насколько мы были встревожены обстановкой и, явно этого не обсуждая, допускали любые возможности. Мы решили, что ему можно ехать, и он просил меня в случае необходимости его вызвать.

А я был включен в группу комсомольцев, которым следовало поехать в колхозы Рузского района, чтобы разъяснить крестьянам итоги недавно закончившейся 1-й сессии Верховного Совета СССР, выбранного по новой конституции 1936-го года.

Мы выехали рано утром 25 января. До Дорохова доехали поездом, затем до Рузы – в кузове грузовика. В Рузе нас собрали в райкоме партии и распределили по колхозам. И после этого по одиночке мы разъехались по назначенным местам.

Я ехал впервые в жизни на санях. Нужно было проехать километров пятнадцать. Было морозно, но я был хорошо укрыт, и ехать было очень интересно и приятно. Меня подвезли к дому председателя колхоза, там я поел и вместе с председателем пошел в какую-то избу на собрание.

Собирались туго. Всего пришло человек восемь. Молодых, кажется, вовсе не было. Запомнился мне один высокий старик, обсуждавший вопрос о том, что вот надо бы загодя приготовить гроб, чтобы меньше хлопот было семье, когда он умрет. Вопрос этот присутствующими обсуждался серьезно, без шуток, со знанием дела.

Свою «беседу» я не запомнил. Я уже писал, что еще с шестнадцати лет мне приходилось проводить разного характера беседы, заниматься со всякого рода людьми политграмотой. Впервые меня назначили пропагандистом в январе 1934 года, когда я учился на рабфаке, и направили в ФЗУ кулинаров на Таганской площади вести занятия по обществоведению. Потом, уже в университете, я проводил занятия в бараках с рабочими, недавно приехавшими из деревни. Обстановка в этих бараках была своеобразная: огромные комнаты, шум, кое-кто пьян. Случалось, что мне задавали каверзные вопросы. Н я был совсем зелен и пытался отвечать на них всерьез. А в 35-36 годах я проводил политзанятия с молодыми рабочими, учениками-слесарями и т.д. на 2-м авторемонтном заводе. И там была весьма неприятная история  (см. стр. 1212-1223 <в тетради>).

Но с колхозниками я встретился впервые. Вряд ли я мог сказать им что-нибудь толковое. И единственное, что я запомнил, это – чувство облегчения, когда все кончилось, и чувство стыда от того, что я отнял время у нескольких утомленных от работы людей.

Я переночевал у председателя; помню, меня положили спать на матраце на полу в большой горнице. И утром опять на санях меня отвезли в Рузу. Там все собрались и снова сначала на грузовике, а затем – на поезде вернулись в Москву.

Я приехал домой довольно поздно вечером 26-го января. Папа уже возвратился с работы и с нетерпением меня дожидался. Как только я вошел в квартиру, он позвал меня в свою комнату. Немного подумав, он сказал:

— Вчера арестовали маму. Я прошу тебя: завтра просмотри весь мой стол и всё, что найдешь нужным, уничтожь. В частности, все, связанное с мамой: ее письма и т.д.

Приказание папы я воспринял как само собой разумеющееся, хотя оно, — как и самый факт ареста мамы, — было для меня полностью неожиданным. Но обстановка была такой тревожной, что можно было быть готовым ко всему. Помню, что я даже не спросил папу (не решился!), в чем дело, какие могут быть обвинения против мамы и т.д. Просто я получил задание и должен был его выполнить.

Надо сказать, что мы с Саней с самого рождения жили в атмосфере рассказов о подпольной революционной деятельности, о демонстрациях, забастовках, арестах и пр. Так что необходимость сжечь бумаги, которые могут представлять опасность, мне была понятна. Хотя до сих пор ничего подобного мне делать не приходилось. И я хорошо сознавал ответственность поручения и доверие папы.

Он предупредил меня, чтобы я ни Оле, ни Аннушке с Женей, и вообще никому об этом не говорил, что я, разумеется, и выполнил.

На следующий день, 27-го, как только папа и Леля ушли на работу, я принялся за дело. Папин письменный стол был огромным. По два очень глубоких, широких и высоких ящика справа и слева были забиты разного рода бумагами: папками, письмами, документами и т.д. Заполнен был и колоссальный плоский средний ящик. Кроме того, и на столе лежало много папок и книг.

Целый день я перебирал эти бумаги ящик за ящиком, папку за папкой, все проглядывал и отбирал то, что считал нужным сжечь. Конечно, это была необходимая работа. Но сколько же ценнейших материалов было уничтожено!

Затем я затопил плиту на кухне. Это была массивная черная, довольно широкая плита, занимавшая, наверно, треть кухни. И я долго подносил туда бумаги и жег их. Аннушка и Женя были на работе. А Оля либо спала в своей комнате, либо тоже отсутствовала. Так что никто меня не тревожил, и я работал спокойно.

Сожжено было много бумаг. Но поскольку я не был достаточно информирован, я не знал, как поступить с некоторыми материалами. Когда папа вернулся с работы, я сказал ему, что все просмотрел и сжег, но вот у меня есть некоторые сомнения.

— Какие же? – спросил он.

Помню, что речь шла о двух вещах. Во-первых, была какая-то бумага от папы к Рудзутаку, а я не знал, арестован Рудзутак или нет, хотя имя его из газет исчезло. Во-вторых, была фотография, наверно, в сибирской ссылке, на которой сидело несколько человек, в том числе и Л.Б.Каменев. Я хорошо знал, что Каменев расстрелян, но не был уверен, что на карточке именно он и, кроме того, понимал, что снимок очень ценный, и не знал, нужно ли уничтожать фотографии. Было, возможно, и еще несколько вопросов, но я их не помню.

Папа выслушал меня, огорчился и сказал, что, конечно, нужно было все сомнительное уничтожить. А теперь уже поздно! И, выражая свое неодобрение недостаточной моей решительностью, он махнул рукой.

В следующие несколько дней о маме ничего не было известно. А я готовился сделать необходимый по тогдашним понятиям шаг: сообщить в комсомольскую организацию мехмата, что арестованы мама и Фридочка. Написал соответствующее заявление и ждал конца каникул, чтобы его подать.

Второго февраля был будний день, среда, как обычно, папа и Леля были на работе. Н помню, как провел первую часть дня. Но к вечеру я был дома. В этот день Оле исполнилось 26 лет, — не очень торжественная дата. Да у нас и вообще дни рождения не отмечались. Кроме того, Олю я не только не уважал; она была мне просто неприятна, я ее презирал. Но вот, наверно, от нечего делать после ужина она зашла ко мне в комнату (Саня все еще был в доме отдыха) и затеяла какой-то бессмысленный, ненужный разговор. Она была любительницей таких разговоров: о мелких, ничтожных случаях из ее жизни и о ее переживаниях. Надо было бы это прервать, но как-то не получалось, и нудный, тошнотворный разговор так и тянулся часов до одиннадцати вечера, когда, наконец, удалось от нее избавиться.

Через стену я слышал, что папа сидит за своим столом и занимается. Да он раньше и не ложился. Как только Оля вышла из нашей комнаты, я услышал, что папа поднялся с кресла. Через несколько минут он зашел ко мне. К этому времени я успел раздеться и лечь в постель. Папа сказал:

— Что ты с ней так долго разговаривал. Это же…

Он не договорил, но я его хорошо понял. Я и сам был зол на себя за глупо проведенный вечер. И потом, ни слова не говоря, папа начал медленно ходить вдоль комнаты: от двери к балкону и назад от балкона к двери. Лицо его было задумчиво. Я сидел на кровати, а он ничего не говорил.

Я сознавал необычность происходящего, понимал, что папа думает о том, не поговорить ли со мной, и не решается. И я боялся прервать папино молчание. Походив так минут пять или даже больше, папа сказал:

— Ну, ладно! Спокойной ночи.

И вышел из комнаты. Я уже тогда сознавал огромное значение того, что папа со мной не поговорил, не решился открыто поделиться со мной своей тревогой. Но дистанция между нами была слишком велика: это тоже отпечаток того подлого времени. Может быть, если бы это был не я, а Саня, папа и заговорил бы. Не знаю. Но этот разговор так и не состоялся.

А я и не подозревал, что опасность так близка.

Папа лег спать, а я еще долго лежал в кровати и читал. Ведь были каникулы, и завтра не надо было рано вставать. В половину первого раздался звонок. Я натянул брюки, надел тапочки и подошел к двери.

— Кто там? – спросил я.

— Из домоуправления! Открывайте!

И в эту минуту я еще не сообразил, что это из НКВД. Я вынул из петли огромный железный крюк, отодвинул задвижку замка и открыл дверь. В переднюю сразу ввалилось пять человек: дворник Подкопаев, еще какая-то женщина (может быть, его жена? – я забыл) и еще трое: один в штатском и двое военных без знаков отличия в петлицах.

— Здесь живет Вайнштейн Арон Исаакович? – громко сказал штатский. – Где он?

— Он уже спит, сказал я. – Пожалуйста, говорите потише.

— Разбудите его! – приказал штатский.

Я постучал в дверь папиной комнаты, и когда папа отозвался, негромко сказал:

— Папа, тут пришли к тебе из домоуправления.

— Я сейчас оденусь, — ответил папа.

Через минуту папа открыл дверь, и все вошли в его комнату. Папа был одет. Успела одеться и Леля.

Начальник показал папе какую-то бумагу. Это был, конечно, ордер на папин арест. Но больше никто этого документа не прочитал, так что до самого конца я так и не знал: это ордер только на обыск, или и на арест, и собираются увести папу или нас всех.

Всех нас: папу, Лелю, Олю и меня собрали вместе, и начался обыск. К этому времени я успел надеть рубашку и носки, одета была и Оля.

Первой обыскивали большую папину комнату (№ 2 на схеме стр. 78 <в тетради>). Нас четверых заставили стоять посреди комнаты и запретили садиться и ходить, окрики одергивали каждую попытку передвигаться. Выходить из комнаты, которую обыскивали, тоже не разрешали. В уборную – провожали и запрещали запирать дверь. Любую попытку перемолвиться моментально пресекали.

За кого они нас принимали? Чего боялись?

Вещей, бумаг и книг было много, но, конечно, ничего подозрительного они не нашли и не могли найти. Любопытный эпизод произошел, когда в ящике папиного стола они наткнулись на маленький кошелечек, в котором лежала единственная монета – золотой червонец (т.е. десятирублевка), выпущенная в СССР, кажется, в 1924 г. Это был экспериментальный выпуск. Много ли таких монет изготовили, я не знаю, но, во всяком случае, они хождения не имели. А папа как член коллегии Наркомфина получил одну такую монету – на память. И как-то нам ее показывал.

Когда начальник увидел червонец, глаза его разгорелись.

— А много их у вас? Где остальные? –

требовательно спросил он у папы. Папа только пожал плечами: других нет.

Был найден и еще один золотой предмет: папино обручальное кольцо. После смерти мамы папа его не носил, но оно хранилось у него в ящике. А мамина фотография всегда стояла на папином столе. Конечно, не нашли ни серебра, ни драгоценностей: их у нас никогда не было.

Я забыл, был ли еще в то время у папы пистолет, десятизарядный маузер. А может быть, папа сдал его раньше. Не помню также, была ли у нас еще Санина мелкокалиберная винтовка, выданная Сане в Институте как мастеру спорта по стрельбе для тренировок. Во всяком случае, после обыска оружия у нас в доме не было.

Они перелистали и перетрясли все книги и тетради, ознакомились со всеми папками и другими бумагами. После большой комнаты перешли в нашу с Саней и тоже тщательно ее обыскали. Мне было очень стыдно, когда они перебирали вещи в моих ящиках. Я имел глупость вести дневники, которые были заполнены разными личными событиями и оценками, — политики я не касался. И я очень стеснялся папы, когда эти посторонние, враждебно настроенные люди перед ним читали мои дневники. К счастью, это длилось недолго, а на следующий день после обыска я дневники уничтожил.

После нашей комнаты (№ 1) обыскали и Олину (№ 3), затем полутемную (№ 4), осмотрели и кухню, и ванную, и уборную, и две кладовки: на кухне и на черном ходу, и переднюю. На балконы только заглянули через стеклянные двери: была зима, двери были замазаны, а маленькие наши балконы были пусты и хорошо просматривались через стекла.

Очень любопытно, что Женю и Аннушку с постели не поднимали, их комнатку (№ 5) за кухней не осматривали и в дверь к ним не стучались.

То, что всего пять дней назад я сжег в плите массу бумаги, они не заметили.

Конечно, они, как полагается, обстукивали пол и стены: искали тайники. Но их не было. Ничего они не нашли, но с пустыми руками уходить с обыска было нельзя, и они набрали в небольшой мешок каких-то бумаг.

Когда обыск закончился, Леля сказала мне, чтобы я вытащил из папиной комнаты какие-то вещи: два-три чемодана, лежавшие у Лели под тахтой, и еще что-то. Я не понял, для чего это нужно, но через минуту все стало ясно. Они запломбировали папину, самую большую (28 кв. метров) и самую лучшую нашу комнату. Леля знала, что так будет, и хоть немногое из этой комнаты было вынесено.

Папа стал надевать пальто, и тогда я понял, что уводят только его. Мы все стояли в передней. Когда папа оделся, он обошел нас, я и Леля поцеловались с ним, а Оле он пожал руку.

Леля сказала, обращаясь ко мне:

— Завтра же сообщи Саничке!

Папа сказал:

— Может быть, не стоит его тревожить? Пусть уж он отдохнет до конца.

Я сказал очень твердым тоном, непривычным при папе:

— Конечно, папа, я сегодня же его вызову телеграммой!

Было уже часов пять утра 3-го февраля. Папа сказал, как бы передавая мне ответственность, уже чувствуя себя в другом мире:

— Ну, поступай, как знаешь!

И папа с провожатыми пошел к распахнутой двери. Леля сказала мне:

— Иди же вниз! Проводи папу!

Я мгновенно накинул пальто и нахлобучил шапку. Но начальник строго сказал:

— Нельзя! Это не разрешено!

А папа еще раз повернулся к нам и сказал:

— Верьте в меня!

Это были последние его слова, услышанные мною. Когда через несколько минут я спустился по лестнице и выскочил на улицу, и следа машины, в которой увезли папу, не осталось. Было тихо и пустынно. Горели редкие фонари. Рассвет еще не наступил, и трамваи еще не ходили.

________

 

7.

Когда сейчас, через десятки лет, я вспоминаю сцену обыска, вспоминаю, как мы часами стояли в центре той или другой комнаты, не имея права сесть и даже произнести хотя бы одно слово, когда измученный тревогами последних месяцев, усталый папа, пожилой и нездоровый человек, тоже не имел права хотя бы опереться на что-нибудь, у меня в памяти прежде всего, возникают не лица и движения трех сотрудников НКВД, а наглая физиономия дворника Подкопаева. Этот человек, всегда старавшийся вести себя незаметно, и услужливо улыбавшийся, когда его, — конечно, за деньги! – просили что-нибудь сделать: вынести что-либо и т.п., — теперь торжествовал. Он стоял с ухмылкой на своем пропитом красном лице и не пытался скрывать, что он счастлив, что на его улице праздник.

Прошло почти пять лет. В конце ноября 1942 года я вернулся в Москву из Куйбышева, уже без ног. На следующий день пришел милиционер с девицей, машинисткой НКВД, которой был выдан ордер на нашу комнату (№ 4), запломбированную после ареста Лели в сентябре 41 года. Так как лицевой счет на обе комнаты (№ 1 и № 4) был общим, то ордер был выдан и на мою комнату, и я попытался воспрепятствовать вселению девицы. Конечно, с милицией не поспоришь: как я не загораживал дверь и не сопротивлялся, дверь открыли и девицу вселили. Чем дело кончилось, я еще расскажу.[9] Но вот почему я сейчас это вспомнил. С милиционером пришел и Подкопаев. Уж как он был рад, что у нас отнимают еще одну комнату. И когда я, безногий инвалид, вернувшийся из госпиталя, пытался помешать милиционеру, Подкопаев сказал:

— Ваше время прошло!

Всем своим видом показывая, что теперь пришло его время. Чье же время, по его мнению, тогда прошло? Поскольку папа, да и все мы, ничего плохого ему не сделали и жили скромно, что Подкопаев не мог не понимать, а после гибели папы мы и вообще еле сводили концы с концами, то его слова могли означать только одно:

— Время евреев прошло!

И все его черносотенное нутро источало удовлетворение, радость, восторг.

А я тогда еще не понимал, насколько верно он предвидел будущее. Времени евреев в России, в том числе и после революции, никогда не было. Но и правда, до войны им жилось сравнительно спокойно, а многие даже достигли известных ступеней по служебной лестнице, в науке, в искусстве. И процесс их вытеснения шел (и еще идет) очень медленно. Но он неумолимо движется и движется, и никакой перспективы в Советском Союзе у евреев нет. Подкопаев был прав. Устами невежественного негодяя — алкоголика говорила сама история.

Но я отвлекся. Папа хорошо знал, что его арест неминуем. И вот теперь я хотел бы обсудить фантастический вопрос, о котором думал многие годы: нельзя ли было папе избежать ареста?

Во-первых, у нас в квартире был черный ход. И даже когда в дверь уже позвонили, можно было попытаться вывести папу через него. Если же и во дворе у выхода из него был поставлен охранник, то можно было по лестнице подняться до чердака, дверь в который никогда не бывала заперта. Этот чердак тянулся вдоль всего нашего дома. Можно было по нему пройти до последнего подъезда, спуститься по другому черному ходу, выйти во двор и через ворота, или же проходную дверь противоположного подъезда пройти на Калашный переулок и скрыться.

Это было бы, конечно, очень рискованно, но некоторая вероятность спастись все-таки была. И в молодости, когда папе приходилось скрываться от жандармов, он, наверно, не упустил бы такую возможность. Правда, я из-за того, что между нами и папой никогда не было разговоров на тему о несправедливости репрессий, не был к этому готов. И даже когда явились «Из домоуправления», я не сразу понял, что это пришли за папой. Так что мысль о побеге из дома через черный ход пришла мне в голову только после того, как папу уже увели. Но дело не в этом. Папа не согласился бы на такой шаг. Он был уже пожилой, проживший жизнь человек. Он знал себе цену. И теперь он не стал бы скрываться, а хотел бороться до конца. Он понимал, что в тюрьме ему будет плохо, но он прошел до революции через царские тюрьмы и думал, что какая-то возможность бороться и победить еще остается. Его последние слова: «Верьте в меня!» означали именно это. По-настоящему что его ждет – он не знал.

Но такой отчаянно-рискованный побег через черный ход, может быть, стоило бы осуществить лишь в последний момент. А папа был абсолютно уверен в своем аресте с 25 января, дня, когда арестовали маму, Нельзя ли было что-нибудь сделать за эту неделю, например, 29-го января, или в выходной день 30-го января?

Когда я жил в Чите, в первые месяцы 1941 года я занимался с одной десятиклассницей, не слишком успевавшей по математике. Ее отец, — директор областной конторы «Гастроном», — как-то рассказал мне, как он пережил 37-й год. После окончания каких-то экономических или товароведческих курсов довольно высокого уровня он был оставлен в Уфе на ответственной работе. Время было страшное: кругом сажали. И вот однажды один его хороший знакомый сообщил ему, что совершенно случайно узнал, что на него выписан ордер на арест. И тогда мой собеседник, ни с кем не говоря, не заходя домой, сразу же отправился на вокзал, сел в первый проходящий поезд и уехал на восток.

Он осел в Чите, устроился на работу, а позже к нему приехала семья: жена и дочь. Искали ли его в Уфе или по всей стране, — он не знал. Во всяком случае, о нем, видимо, забыли, и он благополучно жил и работал в Чите уже четыре года, и никто его не тревожил.

Не исключено, что если бы папа уехал из Москвы за несколько дней до 2-го февраля, то и он сумел бы затеряться, и его бы не нашли. Тем более, что в свои 60 лет он имел бы права не работать. И я бы мог поехать с ним: я был всего лишь студентом, да и продолжались каникулы, и меня бы никто не хватился. А потом к нам мог бы присоединиться и Саня. И в материальном отношении мы бы как-нибудь выкрутились.

Конечно, папа был видным человеком, его исчезновение было бы сразу замечено, его стали бы разыскивать. И надо было бы скрываться, прятаться. И все же довольно много шансов, что эта операция удалась бы.

Правда, папа был нужен НКВД. Его, по-видимому, хотели представить как главу «еврейского заговора». Папино имя для этого очень подходило: бывший руководитель Бунда, что может быть лучше?! Ведь это прежде всего про него с санкции Сталина была выработана подлая, лживая формулировка:

— «Впоследствии некоторые бывшие активные бундовцы, вступившие в партию большевиков с целью подрыва ее изнутри, были разоблачены как злейшие враги народа и Советского государства…»

(см. стр. 628 <в тетради>; — из статьи «Бунд» во 2-м, — сталинском, — издании БСЭ).

Так что папу искали бы усиленно. Но главное не в этом. Его имя было бы вконец опорочено. Раз он скрылся, значит, он виновен, значит, он – враг народа. Ведь как было с Томским (и некоторыми другими)? Он застрелился во время процесса Каменева и Зиновьева. Застрелился потому, что понимал, что его скоро арестуют и после пыток и бесконечных мучений подвергнут позору публичного процесса, на котором вынудят признаваться в надуманных чудовищных преступлениях. А его самоубийство было истолковано как доказательство его вины. И его имя склонялось как имя врага народа, и он упоминался в бухаринском (3-м) процессе как соучастник.

А папа нес свое имя достойно и не хотел способствовать его опорочиванию. Он собирался бороться до конца. И потому фантастическая идея избежать его ареста, если бы она пришла ему в голову, была для него неприемлема. Он мужественно, с высоко поднятой головой, шел навстречу своей гибели.

 

 

Утром 3-го февраля, часов в 10, к нам позвонили по телефону ( телефон тогда стоял в комнате  N 4. Леля была на работе, подошел я.

— Это говорят из Госарбитража! Позовите, пожалуйста, Арона Исаковича!

— Его нет дома.

— А где он? Почему он не пришел на работу? Здесь его ждут люди.

— Где он – я не могу вам сказать.

 

И я положил трубку. Через несколько минут опять раздался звонок.

— Скажите, пожалуйста, почему Арон Исакович не пришел на работу? Где он?

— Его нет дома. А где он – я не могу вам сказать.

— Это говорит секретарь парторганизации Госарбитража. Скажите мне что с ним.

 

И тогда я решил сказать ему, что папа арестован ‘органами НКВД’. Он моментально положил трубку.

 

Леля была на работе. Я сходил на почту и орправил Сане в дом отдыха телеграмму:

— Срочно возвращайся домой.

 

Саня рассказал, что передававший ему телеграмму не понимал в чем дело. Но Саня мгновенно сообразил, что папу арестовали и стал собираться. Это был подмосковный дом отдыха, так что он вернулся домой уже утром 4-го.

 

Потом в этот же день я первый раз отправился в Справочное бюро НКВД на Кузнецком Мосту. Заполнив анкету, отдав ее в окошечко и предъявив паспорт, я получил ответ, что папа находится у них и что передачи ему не расрешены.

 

В ближайшие дни в это справочное бюро ходили и я и Саня и получали такой же ответ. Не помню когда, может быть, уже 3-го нам выдали некоторые папины вещи: галстук,подтяжки,ремень, часы и, кажется, носки и очки (точно не помню).

 

В первый же день после возвращения сани мы с ним написали письмо на имя Сталина, — и копию Ежову. Мы писали, что мы уверены, что папу арестовали ошибочно, что он ни в чем не виноват. Он является честным советским гражданином и верным сыном партии. Мы писали далее, что нас он всегда воспитывал в духе преданности делу партии, что мы комсомольцы и просим вызвать нас, чтобы мы дали показания, доказывающие, что папа не виновен.И мы просили поторопиться: папа не здоров, у него больное сердце, и если его быстро не освободят, убедившись

в его абсолютной невиновности, то его жизнь будет в опасности. Наконец, мы – как полагается! – выражали уверенность, что органы НКВД разберутся в папином деле и исправят ошибку.

 

Это было очень искреннее письмо, написанное от чистого сердца, но, конечно, в принятых тогда выражениях и со стандартной терминологией.

 

За февраль-май мы написали и отправили еще три подобных же письма. Но никакого ответа, даже извещения о том, что они рассматриваются, не получили. Такого рода писем тогда в ЦК и НКВД поступало сотни тысяч, если не миллионы. И их, — теперь это ясно, — никто не читал. Их, наверно, даже не вскрывая, отправляли в топку. Впрочем, я ошибаюсь: наверно, все-таки просматривали: вдруг в письме очередной донос и можно будет завести новое дело и еще кого-нибудь посадить, проявить бдительность.

 

Кажется, 4-го или 5-го к нам вечером зашел наш кратовский товарищ, Нюма Каганович. Мы даже не пустили его в квартиру. У двери сказали, что нам не до него: папа арестован. И просили его никому об этом не говорить, что он, конечно, и обещал сделать. Позже выяснилось, что прямо от нас он отправился на Патриаршие пруды к Теуниным и тут же выложил Воле любопытную новость. Держать язык за зубами он не умел.

 

Числа 15 февраля все в том же справочном бюро на Кузнецком Мосту нам сообщили, что папа переведен в Бутырскую тюрьму. Когда я сходил туда, выяснилось, что там передачи принимают по буквам и никаких справок не дают.

Наша буква – В – приходилась, кажется, на 3-е число каждого месяца. И 3-го марта я отправился в Бутырки с небольшим узелком с передачей. Большая пустая комната размером метров 15 на 8 была целиком заполнена извивающейся очередью. Многие стояли и на улице. Заполнив ритуальную анкету, я стал ждать. Очередь мимо окошечка в стене проходила довольно быстро, но была так велика, что приходилось ждать долго.

 

Наконец, подошел к окошку и я. Протянул анкету и паспорт. Служащий полистал какую-то конторскую книгу и сказал:

— Передачи не разрешены. Следующий.

 

И я отошел от окна.  Ни слова не было сказано, что папы в тюрьме нет. Просто: ‘Передачи не разрешены’. В ближайшие три месяца я по нескольку раз побывал в дни буквы В во всех московских тюрьмах: кроме Бутырской, — в Лефортовской, Таганской и на Матросской тишине. Ходили мы оба: и Саня и я, но мне было ходить проще, так как Саня был кандидатом партии, а не простым комсомольцем, как я, и учился он в режимном Авиационном Институте, да и пропускать занятия ему было труднее. А Леля и вовсе не ходила: она была членом партии,ее дело о ‘притуплении бдительности’ было куда серьезнее нашего. Кажется, ее исключили из партии или уж во всяком случае объявили ей строгий выговор с предупреждением. Ее уволили из Наркомпроса, и с осени она стала работать учителем ‘Конституции’ в школе: тогда ввели такой предмет. Но тут я могу и ошибиться. Может быть, ушла из Наркомпроса она только в 39 году.

 

Мы ходили по тюрьмам и каждый раз получали один ответ: передачи не разрешены. К несчастью, по поводу мамы мы в тюрьмы не ходили. Дело в том, что в традиционной анкете во всех тюрьмах был вопрос о родственных отношениях с заключенным и требовался документ, подтверждающий эти отношения. В случае папы таким документом служил просто мой (или Санин) паспорт. А как было подтвердить подство с мамой? Фамилии разные и справку взять негде. И первая же попытка узнать о маме была пресечена. Потребовали такого рода документ, и его у нас не оказалось.

 

В 1983 году,  — в год смерти Сани – в одном из разговоров он сказал, что мы ходили в тюрьмы и по поводу папы, и по поводу мамы. Я промолчал: он был уже смертельно болен и мне не хотелось его огорчать. Но я твердо помню, что маме передач мы не носили (вернее, конечно, поскольку передач до осуждения не принимали, — не ходили в тюрьмы на ее букву Ф).

 

Только летом 40-го года Женя сумела раздобыть справку о том, -то я мамин племянник, и я сходил в Бутырки с передачей для мамы, но было уже поздно: ее увезли из Москвы. Но об этом я расскажу позже [см. стр. 1595-96].

 

А о Фридочке и Коле, арестованных далеко в Новосибирске, и вовсе никто не заботился. О них решительно ничего не было известно. И с тех пор мы о них ни-его не знаем. Где они погибли? Были расстреляны? Или умерли от голода и дистрофии, от непосильной работы, от унижений, от бесчинств надзирателей и уголовников? Ничего этого мы не знаем. После их реабилитации в 1956 году Борей даже не были найдены справки о их смерти.

 

Фридочке было в момент ареста 34 года, а Коле и того меньше: года 33 или 32. И эти две прекрасные, светлые, умные, добрые человеческие жизни были размолоты в Сталинской мясорубке. Вампир питался человечиной. А все вокруг его восхваляли и славили:великий, мудрый, лучший друг женщин, лучший друг детей, отец, гений, … И газеты были заполнены сообщениями о том, какую счастливую жизнь он устроил всему советскому народу.

 

Фридочки и Коли не стало. Но нужно было позаботиться об их детях – Боре и Лидочке. Еще до своего ареста мама успела связаться с фридочкиной домработницей, Топорковой. В конце февраля от нее пришло письмо, в котором она рассказала о детях. Оно пришло на мамин адрес и попало в руки Жене. Позже Женя ряд лет поддерживала с Топорковой переписку, но это уже к делу не относится.

 

Топоркова писала, что, когда уводили Колю, собирались взять с собой обоих детей. Но на всякий случай ей предложили, если она хочет, оставить ей Лидочку. Топоркова согласилась: Лидочке еще не было и двух лет, она к ней привыкла. И кроме того, Топоркова знала, что бабушка детей ответственный работник и думала, что бабушка, т.е. мама, — заберет Лидочку к себе.

 

Итак, Борю забрали НКВД-шники и поместили в специальный детский дом, а Лидочка осталась у Топорковой.

Далее Топоркова писала, что в феврале Лидочка заболела скарлатиной и умерла: Топорковой не удалось ее сберечь. Таким образом, после ареста Фридочки Лидочка прожила всего два месяца.

 

Конечно в смерти Лидочки повинна и Топоркова. С какой стати она согласилась оставить у себя девочку, самонадеянно взяла на себя такую ответственность? И как это она ее не уберегла: ведь и тогда дети от скарлатины умирали очень редко. Но трижды виновны и те, кто предложил оставить девочку Топорковой. Какое право они имели распоряжаться судьбой маленького беззащитного ребенка?

 

Но основная чудовищная вина лежит на тех, кто терроризировал народ, арестовывал и терзал ни в чем не повинных людей, отрывал матерей от их детей и делал детей сиротами. И больше всего – на их вожде и учителе ‘вдохновителе и организаторе всех побед’, безжалостном и кровожадном людоеде Сталине.

 

Мы очень тяжело пережили смерть Лидочки. Нужно было во что бы то ни стало спасти Борю. И начались хлопоты о получении разрешения взять его к нам. Как эти хлопоты развивались, не помню. Знаю, что Саня ходил в Управление детскими домами НКВД, помещавшееся в Даниловском монастыре, к начальнику Старикову. Знаю также, что какое-то участие в этих хлопотах принимала Фридочкина двоюродная сестра, племянница ее отца, Маруся Каган. Она была адвокатом и знала юридическую сторону дела. Речь шла о том, чтобы мне стать Бориным опекуном. Я, конечно с радостью воспринял эту идею.

 

 

9.

 

Занятия во втором семестре начались, как всегда, 7-го февраля. В нашу математическую группу из военных попало лишь четыре человека: ‘артиллеристы’ Марк Сикулер и Альфред Герчиков и ‘летнабы’ Георгий Катков и я. Был и еще один ‘военный’ Марк Глезерман, но я с ним практически не был знаком: он кон-ил 2 или 3 курса химфака, там же прошел военное обучение, и присоединился к нам только в начале третьего гражданского курса. Остальных, — ‘гражданских’ ребят я и вовсе не знал.

 

Уже на следующий день состоялось групповое комсомольское собрание для выбора комсорга. Его открыл Жора Катков. Я сразу же предложил его и выбрать комсоргом. Он запротестовал.

— А я предлагаю выбрать комсоргом Изю Вайнштейна! – сказал он.

 

Тогда я поднялся со стула и сказал

 

— Ребята! Я хочу сделать заявление. 3-го февраля был арестован органами НКВД мой отец. Я убежден, что он ни в чем не виновен и уверен, что органы НКВД в этом разберутся.

 

Я сел и на полминуты воцарилось молчание. Затем я повторил, что предлагаю избрать комсоргом Каткова. Все тот час же проголосовали за него. Он был комсоргом в начале и в конце нашей учебы в этой группе, а в середине какое-то время комсоргом был Герчиков.

 

А старостой у нас была назначена Зоя Кишкина, идеально подходившая для этой должности: очень дисциплинированная, собранная, аккуратная.

[1]  В приложении в 41-му тому словаря Гранат прочитал, что М.М.Лашевич до 1926 г. был первым заместителем Наркомвоенмора СССР. В 1927 г. был исключен из партии, а в 1928 г. восстановлен, и в том же году умер.

[2]  Пока еще я ее разыскать не сумел, но хочу это сделать.

[3]  «Дер Эмес» № 271 (5000), суббота 27 ноября 1937 г.

[4]  В экземпляре «Дер Эмес», оставшемя от папы, он сделал на статье много пометок и подчеркиваний. Все они воспроизведены здесь. <В тетради; при перепечатке подчеркивания сохранены, а пометки на полях описаны словесно курсивом в угловых скобках.>

[5]  Здесь имеется в виду партгруппа не пленума ЦС ОЗЕТ, а парторганизация Госарбитража. Далее в тексте очевидные стилистические погрешности.

[6]  Папа имеет в виду «Инструкцию о вступлении Бунда в РКП». Именно для этого случая он раздобыл копию ее, приведенную мною на стр. 652-652 <в тетради>.

[7]  Последний раз на стр. 284-285 <в тетради> <???>

[8]  О том, сто Сталин знал папу, между прочим, свидетельствует и сохранившаяся в папиных бумагах телеграмма Сталина папе в Киргизию 16 марта 1923 г. Вот ее текст:

В КИРБЮРО ЦК

Из Москвы                                                                                                                 Вайнштейну

/Шифрованная/

Ваш план правилен но его нужно проводить осторожно и постепенно. Управлять Кирреспубликой и без киргиз нельзя, нужно учить и переделать тот человеческий материал, который имеется в наличии, лучших людей нет и негде достать, поэтому объявить войну киргизской верхушке нельзя, нужно их перевоспитать и одновременно готовить новые кадры ускоренным темпом. Теория расслоения сейчас не подходит не только потому, что она пугает верхушку и сплачивает против последовательных коммунистов но и потому что у Вас нет бывших красноармейцев киргиз, могущих послужить в деревне опорным пунктом. Обяжите членов верхушки периодически выезжать в район, честно вести там массовую работу и аккуратно докладывать Кирбюро в письменной форме, предупредив их, что уклоняющиеся от такой работы ЦК будут исключаться из партии. В общем возьми курс на втягивание верхушки в практическую деловую работу, партийную и советскую и не пугайте их борьбой с национализмом, в ходе работы национализм отпадет безболезненно. Покажите переписку Ярославскому. Привет. Получение подтвердите № 680/из. Сталин (285 групп)

Дешифровал и подлинную сжег  Раевский.

[9]  См. стр 2091 —  <в тетради>.